Valhalla  
вернуться   Valhalla > Тематические форумы > Литература
Регистрация



Для отправления сообщений необходима Регистрация
 
опции темы
старый 31.08.2010, 22:58   #61
Member
 
аватар для Pavlinka
 
Регистрация: 07.2010
Проживание: Minsk
Сообщений: 178
Репутация: 0 | 0
По умолчанию ответ: Любимые рассказы (не самые известные и не самые большие)

Не так давно ознакомилась с японскими средневековыми легендами в жанре «Кайдан» (рассказы о привидениях), и они меня просто очаровали. Некоторые из них напоминают классические "страшилки", другие - очень трогательны и лиричны. Такая своеобразная японская готика... Красиво, одним словом.
Вот одно из таких сказаний:

Дипломатия
Было объявлено, что казнь совершится в яшийки[1] самурая, Яшийки представлял собой не просто двор: он был похож скорее на сад, вдоль высоких деревянных стен которого живописными группами росли приземистые сосны. Откуда-то из-под стены, огибая деревья, вытекал ручей. Извиваясь между камней, он сперва терялся среди цветов и папоротника, но вскоре вновь выдавал себя веселым журчанием и, поблескивая на солнце, вливался в небольшой пруд перед домом. Дорожка, ведущая от открытой террасы, взбиралась на горбатый мостик, сооруженный из покрытых мхом тонких стволов деревьев, и миновав его упиралась в широкое, посыпанное мелким речным песком пространство. Эта дорожка была выложена плоскими камнями тоби-иши[2]. Послышался шум. Это вооруженные слуги привели осужденного на песчаную площадку. Его руки были связаны за спиной. Другие слуги принесли две деревянные бадьи с водой и мешки из рисовой соломы, наполненные мелкими камнями. Сильным рывком несчастный был брошен на колени и проворно обложен мешками так плотно, что не мог даже пошевелиться. Из дома вышел самурай. Он подошел, внимательно оглядел все приготовления, проверил, надежно ли зажато мешками тело жертвы и, не сделав ни одного замечания, удовлетворенно кивнул головой. Неожиданно приговоренный человек крикнул ему:
— Сиятельный господин мой, оплошность, за которую меня приговорили к смерти, я совершил без злого умысла. Ведь я необразованный человек и по своей темноте сделал ошибку. Я недалек умом от рождения, на то была воля кармы[3], поэтому я не всегда знаю, что получится в результате моих действий. Но казнить человека лишь за то, что он глуп, — несправедливо, а за всякой несправедливостью следует возмездие. Я знаю, что вы меня все равно убьете, но и вы знайте, что я буду отмщен. Из того, что вы совершите, выйдет дух мести, ибо дьявол вызывает дьявола.
Если будет убит человек, испытывающий неутолимую жажду мести, то дух погибшего неотвратимо настигнет убийцу и ужасно отомстит ему. И это самурай знал. Поэтому он ответил очень кротко, почти ласково:
— Ты нас очень испугал своими словами о том возмездии, которое сулишь нам после своей смерти. Но, с другой стороны, нам трудно поверить в то, что ты говоришь. Давай условимся, что ты подашь нам какой-нибудь знак, который и подтвердит, что твое последнее желание — желание отомстить — сбудется после того, как твоя голова будет отрублена. Сможешь ли ты сделать это?
— Конечно, конечно, я смогу, — ответил человек, обложенный мешками.
— Ну что ж, вот мы и договорились, — сказал самурай, вытаскивая свой длинный меч. — Сейчас я отрублю тебе голову. Видишь ли ты прямо перед собой каменную плиту тоби-иши? Так вот, после того как твоя голова будет отрублена, пусть она попробует ее укусить; и если твой разгневанный дух поможет ей Это сделать, то кое-кто из живых может ужаснуться тому, что с ним потом произойдет…
— Итак, ты постараешься укусить камень?
— Я укушу его! — вскричал осужденный. — Я укушу его! — вскричал он еще раз, вне себя от злобы. — Я уку…
Вспыхнула сверкающая на солнце дуга меча, со свистом рассекающая воздух, затем раздался короткий хрустящий звук. Связанное тело, зажатое мешками, осталось неподвижным, из обрубка шеи взметнулись две черные струи крови, а голова покатилась по песку. Тяжело подпрыгивая, вращая глазами, высунув язык, она катилась прямо к камню, затем, неожиданно подскочив, она схватила верхний его край зубами, отчаянно стиснула на какой-то миг и в бессилии отпала.
От ужаса онемели даже самые болтливые из слуг. Все столпились вокруг своего хозяина. Сам же он казался совершенно невозмутимым. Спокойно передал свой меч ближайшему помощнику, и тот деревянным черпаком стал лить воду из бадьи на лезвие меча. И все так же молча смотрели, как от его рукояти к концу и потом на землю стекает постепенно светлеющая розовая струя. После этого самурай все так же спокойно и заботливо протер сталь несколько раз листами мягкой бумаги.
…Так закончилась церемониальная часть случившегося.
После этого в течение многих долгих месяцев слуги и все домашние жили в неуемном страхе, ожидая посещения разгневанного духа. Никто из них ни на миг не сомневался, что их постигнет обещанное возмездие. Постоянный ужас, поселившийся в их душах, заставлял людей слышать и видеть такое, чего на самом деле вовсе не существовало. Их приводили в панику звуки ветра в зарослях бамбука, они даже днем пугались игры теней листьев в саду. В конце концов, посовещавшись, все решили обратиться к хозяину с просьбой позвать священника для того, чтобы он прочел Сегаки, с помощью которой они надеялись умилостивить разгневанного духа.
— Абсолютно ни к чему, — флегматично ответил самурай, когда его управляющий передал общее пожелание.
— Я, разумеется, понимаю, что последнее желание или намерение умирающего человека, связанное с возмездием, может явиться причиной опасений. Но в нашем случае опасаться нечего.
Слуги смотрели на своего хозяина с безмолвным недоумением, опасаясь спросить о причине такой безмятежной уверенности.
— О, причина достаточно проста, — заявил самурай, уловив невысказанное сомнение. — Неужели вы не знаете, что только самое последнее желание того бедняги могло быть для нас опасным? И когда я уговорил его дать нам знак, я отвратил его сознание от мысли о мести. Он умер, имея только одно намерение: укусить каменную плиту, — и это намерение он действительно оказался в силах выполнить. Но ничего больше, кроме этого. У него просто не осталось времени подумать о мести. Так что теперь у вас нет нужды беспокоиться по этому поводу.
И действительно, умерший их не беспокоил.
И ничего больше не случилось.

Примечания
1
Яшийки — внутренний двор усадьбы

2
Тоби — иши — двойной камень. Более узкий камень укладывается на землю, а на него помещается более широкий, образуя нечто вроде ступеньки. Дорожки из тоби-иши встречаются в японских декоративных садах и в наше время

3
Карма — совокупность всех добрых и дурных дел, совершенных человеком в его предыдущих существованиях, определяющая его судьбу
Сегодня
Реклама

Ссылки от спонсора

старый 24.01.2011, 15:43   #62
Senior Member
 
аватар для Alland
 
Регистрация: 03.2007
Проживание: Wotan's Reich
Сообщений: 13.442
Записей в дневнике: 3
Репутация: 50 | 16
По умолчанию ответ: Любимые рассказы (не самые известные и не самые большие)

Не рассказ,но отрывок

СТАРИК ХОТТАБЫЧ
Л.Лагин
Глава IV

ЭКЗАМЕН ПО ГЕОГРАФИИ

- "Повелевай мною! - продолжал Хоттабыч, глядя на Вольку преданными глазами. - Нет ли у тебя какого-нибудь горя, о Волька ибн Алеша? Скажи, и я помогу тебе. Не гложет ли тебя тоска?
- Гложет, - застенчиво отвечал Волька. - у меня сегодня экзамен по географии.
- Экзамен по географии? - вскричал старик и торжественно поднял свои иссохшие волосатые руки. - Экзамен по географии? Знай же, о изумительнейший из изумительных, что тебе неслыханно повезло, ибо я больше кого-либо из джиннов богат знаниями по географии, - я, твой верный слуга Гассан Абдуррахман ибн Хоттаб. Мы пойдем с тобой в школу, да будут благословенны ее фундамент и крыша! Я буду тебе незримо подсказывать ответы на все вопросы, которые будут тебе заданы, и ты прославишься среди учеников своей школы и среди учеников всех школ твоего великолепного города.
- Спасибо, Гассан Хоттабыч, - тяжко-тяжко вздохнул Волька. - Спасибо, только никаких подсказок мне не надо. Мы - пионеры - принципиально против подсказок. Мы против них организованно боремся.
Ну откуда было старому джинну, проведшему столько лет в заточении, знать ученое слово "принципиально"? Но вздох, которым его юный спаситель сопроводил свои слова, полные печального благородства, утвердили Хоттабыча в убеждении, что помощь его нужна Вольке ибн Алеше больше, чем когда бы то ни было.
- Ты меня очень огорчаешь своим отказом, -- сказал Хоттабыч. -- И ведь, главное, учти: никто моей подсказки не заметит.
- Ну да! - горько усмехнулся Волька. - У Сергея Семеновича такой тонкий слух, спасу нет!
- Теперь ты меня не только огорчаешь, но и обижаешь, о Волька ибн Алеша. Если Гассан Абдуррахман ибн Хоттаб говорит, что никто не заметит, значит так оно и будет.
- Никто-никто? - переспросил для верности Волька.
- Никто-никто. То, что я буду иметь счастье тебе подсказать, пойдет из моих почтительных уст прямо в твои высокочтимые уши.
- Просто не знаю, что мне с вами делать, Гассан Хоттабыч, - притворно вздохнул Волька. - Ужасно не хочется огорчать вас отказом... Ладно, так и быть!.. География -- это тебе не математика и не русский язык. По математике или русскому я бы ни за что не согласился на самую малюсенькую подсказку. Но поскольку география все-таки не самый главный предмет... Ну, тогда пошли побыстрее!.. Только... - Тут он окинул критическим взором необычное одеяние старика. - М-м-м-да-а-а... Как бы это вам переодеться, Гассан Хоттабыч?
- Разве мои одежды не услаждают твой взор, о достойнейший из Волек?- огорчился Хоттабыч.
- Услаждают, безусловно услаждают, - дипломатично ответил Волька, - но вы одеты... как бы это сказать... У нас несколько другая мода... Ваш костюм слишком уж будет бросаться в глаза...
Через минуту из дома, в котором с сегодняшнего дня проживала семья Костыльковых, вышел Волька, держа под руку Хоттабыча. Старик был великолепен и новой парусиновой пиджачной паре, украинской вышитой сорочке и твердой соломенной шляпе канотье. Единственное, что он не согласился сменить, была обувь. Сославшись на мозоли трехтысячелетней давности, он остался в своих розовых туфлях с загнутыми носками, которые в свое время свели бы, вероятно, с ума самого большого модника при дворе калифа Гаруна аль Рашида.
И вот Волька с преобразившимся Хоттабычем почти бегом приблизились к подъезду 245-й мужской средней школы. Старик кокетливо посмотрелся в стеклянную дверь, как в зеркало, и остался собой доволен.
Пожилой швейцар, солидно читавший газету, с удовольствием отложил ее, завидев Вольку и его спутника. Ему было жарко и хотелось поговорить.
Перескакивая сразу через несколько ступенек, Волька помчался вверх по лестнице. В коридорах было тихо и пустынно -- верный и печальный признак, что экзамены уже начались и что Волька, следовательно, опоздал!
- А вы, гражданин, куда? - благожелательно спросил швейцар Хоттабыча, последовавшего было за своим юным другом.
- Ему к директору нужно! - крикнул сверху Волька за Хоттабыча.
- Извините, гражданин, директор занят. Он сейчас ва экзаменах. Зайдите, пожалуйста, ближе к вечеру.
Хоттабыч сердито насупил брови:
- Если мне будет позволено, о почтенный старец, я предпочел бы подождать его здесь. - Затем он крикнул Вольке: - Спеши к себе в класс, о Волька ибн Алеша, я верю, ты потрясешь своими знаниями учителей своих и товарищей своих!
- Вы ему, гражданин, дедушкой приходитесь или как? - попытался швейцар завязать разговор.
Но Хоттабыч, пожевав губами, промолчал. Он считал ниже своего достоинства беседу с привратником.
- Разрешите предложить вам кипяченой воды, - продолжал между тем швейцар. - Жара сегодня - не приведи господь.
Налив из графина полный стакан, он повернулся, чтобы подать его неразговорчивому незнакомцу, и с ужасом убедился, что тот пропал неизвестно куда, словно сквозь паркет провалился. Потрясенный этим невероятным обстоятельством, швейцар залпом опрокинул в себя воду, предназначенную для Хоттабыча, налил и осушил второй стакан, третий и остановился только тогда, когда в графине не осталось ни единой капли. Тогда он откинулся на спинку стула и стал в изнеможении обмахиваться газетой.
А в это время на втором этаже, как раз над швейцаром, в шестом классе "Б", происходила не менее волнующая сцена. Перед классной доской, увешанной географическими картами, за столом, по-парадному покрытым сукном, разместились учителя во главе с директором школы Павлом Васильевичем. Перед ними сидели на партах чинные, торжественно подтянутые ученики. В классе стояла такая тишина, что слышно было, как где-то под самым потолком монотонно гудит одинокая муха. Если бы ученики шестого класса "Б" всегда вели себя так тихо, это был бы безусловно самый дисциплинированный класс во всей Москве.
Нужно, однако, подчеркнуть, что тишина в классе была вызвана не только экзаменационной обстановкой, но и тем, что выкликнули к доске Костылькова, а его в классе не оказалось.
- Костыльков Владимир! - повторил директор и окинул недоумевающим взглядом притихший класс.
Стало еще тише.
И вдруг из коридора донесся гулкий топот чьих-то бегущих ног, и в тот самый момент, когда директор в третий и последний раз провозгласил "Костыльков Владимир!", с шумом распахнулась дверь и запыхавшийся Волька пискнул:
- Я!
- Пожалуй к доске, - сухо промолвил директор. - о твоем опоздании мы поговорим позже.
- Я... я... я болен, - пробормотал Волька первое, что ему пришло в голову, и неуверенным шагом приблизился к столу.
Пока он размышлял, какой бы из разложенных на столе билетов ему выбрать, в коридоре прямо из стены появился старик Хоттабыч и с озабоченным видом прошел сквозь другую стену в соседний класс.
Наконец Волька решился: взял первый попавшийся билет, медленно-медленно, пытая свою судьбу, раскрыл его и с удовольствием убедился, что ему предстоит отвечать про Индию. Как раз про Индию он знал много. Он и давно интересовался этой страной.
-- Ну что ж, -- сказал директор, -- докладывай.
Начало билета Волька даже помнил слово в слово по учебнику. Он раскрыл рот и хотел сказать, что полуостров Индостан напоминает по своим очертаниям треугольник, что омывается этот огромный треугольник Индийским океаном и его частями: Аравийским морем -- на западе и Бенгальским заливом -- на востоке, что на этом полуострове расположены две большие страны -- Индия и Пакистан, что населяет их добрый, миролюбивый народ со старинной и богатой культурой, что американские и английские империалисты все время нарочно стараются поссорить обе эти страны, и так далее и тому подобное. Но в это время в соседнем классе Хоттабыч прильнул к стенке и трудолюбиво забормотал, приставив ко рту ладонь трубкой:
-- Индия, о высокочтимый мой учитель...
И вдруг Волька, вопреки собственному желанию, стал пороть совершенно несусветную чушь:
-- Индия, о высокочтимый мой учитель, находится почти на самом краю земного диска и отделена от этого края безлюдными и неизведанными пустынями, ибо на восток от нее не живут ни звери, ни птицы. Индия -- очень богатая страна, и богата она золотом, которое там не копают из земли, как в других странах, а неустанно, день и ночь, добывают особые, золотоносные муравьи, каждый из которых величиной почти с собаку. Они роют себе жилища под землею и трижды в сутки выносят оттуда на поверхность золотой песок и самородки и складывают в большие кучи. Но горе тем индийцам, которые без должной сноровки попытаются похитить это золото! Муравьи пускаются за ними в погоню, и, настигнув, убивают на месте. С севера и запада Индия граначит со страной, где проживают плешивые люди. И мужчины и женщины, и взрослые и дети -- все плешивые в этой стране, и питаются эти удивительные люди сырой рыбой и древесными шишками. А еще ближе к ним лежит страна, в которой нельзя ни смотреть вперед, ни пройти, вследствие того, что. там в неисчислимом множестве рассыпаны перья. Перьями заполнены там воздух и земля: они-то и мешают видеть...
-- Постой, постой, Костыльков! -- улыбнулся учитель географии. -- Никто тебя не просит рассказывать о взглядах древних на географию Азии. Ты расскажи современные, научные данные об Индии.
Ах, как Волька был бы счастлив изложить свои познания по этому вопросу! Но что он мог поделать, ее уже больше не был властен над своей речью и своими поступками! Согласившись на подсказку Хоттабыча, он стал безвольной игрушкой в его доброжелательных, но невежественных руках. Он хотел подтвердить, что, конечно, то, что он только что сказал, ничего общего не имеет с данными современной науки, но Хоттабыч за стеной недоуменно пожал плечами, отрицательно мотнув головой, и Волька здесь, перед экзаменационным столом, вынужден был также пожать плечами и отрицательно мотнуть головой:
-- То, что я имел честь сказать тебе, о высокочтимый, основано на самых достоверных источниках, и на более научных сведений об Индии, чем те, которые только что, с твоего разрешения, сообщил тебе.
-- С каких это пор ты, Костыльков, стал говорить старшим "ты"? -- удивился учитель географии. -- И прекрати, пожалуйста, отвечать не по существу. Ты на экзамене, а не на костюмированным вечере. Если ты не знаешь этого билета, то честнее будет так и сказать. Кстати, что ты там такое наговорил про земной диск. Разве тебе не известно, что Земля-шар!
Известно ли Вольке Костылькову, действительному члену астрономического кружка при Московском планетарии, что Земля -- шар! Да ведь это знает любой первоклассник!
Но Хоттабыч за стеной рассмеялся, и Волька только усмехнулся:
-- Ты изволишь шутить над твоим преданнейшим учеником! Если бы Земля была шаром, воды стекли бы с нее вниз и люди умерли бы от жажды, а растения засохли. Земля, о достойнейший и благороднейший из преподавателей и наставников, имела и имеет форму плоского диска и омывается со всех сторон величественной рекой, называемой "Океан". Земля покоится на шести слонах, а те стоят на огромной черепахе. Вот как устроен мир, о учитель!
Экзаменаторы смотрели на Вольку со все возрастающим удивлением. Тот от ужаса и сознания своей полнейшей беспомощности покрылся холодным потом.
Ребята в классе все еще не могли разобраться, что такое произошло с их товарищем, но кое-кто начинал посмеиваться. Уж очень это забавно получилось про страну плешивых, про страну, наполненную перьями, про золотоносных муравьев величиной с собаку, про плоскую Землю, покоящуюся на шести слонах и одной черепахе. Что касается Жени Богорада, закадычного Волькиного приятеля и звеньевого его звена, то он не на шутку встревожился. Кто-кто, он-то отлично знал, что Волька -- староста астрономического кружка и уж во всяком случае знает, что Земля -- шар. Неужели Волька ни с того, ни с сего вдруг решил хулиганить, и где -- на экзаменах? Очевидно, Волько заболел. Но чем? Что это за странная, небывалая болезнь? И потом, очень обидно за звено. Все экзамены шло первым по своим показателям, и вдруг все летит кувырком из-за нелепых ответов Костылькова, такого дисциплинированного и сознательного пионера!
-- Ты все это серьезно, Костыльков? -- спросил учитель, начиная сердиться.
-- Серьезно, о учитель -- отвечал Волька.
-- И тебе нечего добавить? Неужели ты полагаешь, что отвечаешь по существу твоего билета?
-- Нет, не имею, -- отрицательно покачал головой там, за стенкой, Хоттабыч.
Н Волька, изнывая от чувства своей беспомощности перед силой, толкающей его к провалу, также сделал отрицательный жест.
-- Нет, не имею. Разве только, что горизонты в богатой Индии обрамлены золотом и жемчугами.
-- Невероятно, -- развел руками экзаменатор.
Не может быть, чтобы Костыльков хотел подшутить над своими учителями.
Он нагнулся и шепнул на ухо директору:
-- По-моему, мальчик не совсем здоров.
-- Очень может быть, -- согласился директор.
Экзаменаторы, искоса бросая быстрые взгляды па Вольку, стали тихо совещаться. Потом Сергей Семенович, учитель географии, прошептал:
-- Попробуем задать ему вопрос исключительно для того, чтобы он успокоился. Разрешите задать из прошлогоднего курса?
Все согласились, и Сергей Семенович обратился к Вольке:
-- Ну, Костыльков, успокойся, вытри слезы, не нервничай. Можещь ты нам рассказать для начала о том, что такое горизонт? Это из курса пятого класса.
-- О горизонте? -- обрадовался Волька. -- Это, Сергей Семенович, очень просто: Горизонтом называется воображаемая линия...
Но снова за стеной закопошился Хоттабыч, и Волька снова пал жертвой подсказки.
-- Горизонтом, о высокочтимый учитель, -- поправился он, -- горизонтом я назову ту грань, где хрустальный купол соприкасается с краем Земля.
-- Час от часу не легче! Как прикажешь понимать твои слова насчет хрустального купола небес: в буквальном или переносном смысле слова?
-- В буквальном, о учитель, -- подсказал из соседнего класса Хоттабыч.
И Вольке пришлось вслед за ним повторить:
-- В буквальном, о учитель.
-- В переносном! -- прошипел ему кто-то с задней скамейки.
Но Волька снова промолвил:
-- Конечно, в буквальном.
-- Значит, как же? -- все еще не верил своим ушам учитель геограафии.-- Значит, небо, по-твоему, твердый купол?
-- Твердый.
-- И, значит, есть такое место, где Земля кончается?
-- Есть такое место, о высокочтимый мой учитель.
За стеной Хоттабыч одобрительно кивал головой и удовлетворенно потирал свои сухие ладошки.
В классе наступила напряженная тишина. Самые смешливые ребята перестали улыбаться: с Волькой определенно творилось неладное.
Директор встал из-за стола, озабоченно пощупал Волькин лоб. Температуры не было.
Но Хоттабыч за стеной растрогался, отвесил низкий поклон, коснулся, по восточному обычаю, лба и груди и зашептал. И Волька, понуждаемый той же недоброй силой, в точности повторил эти движения:
-- Благодарю тебя, о великодушнейший Павел ибн Василий! Благодарю тебя за беспокойство, но оно ни к чему. Оно излишне, ибо я, хвала Аллаху, совершенно здоров.
Это получилось на редкость нелепо и смешно. Но так велика была уже тревога ребят за Вольку, что ни у кого из них и тени улыбки на лице не появилось. А директор ласково взял Вольку за руку, вывел из класса и погладил по поникшей голове:
-- Ничего Костыльков, не унывай... Видимо, ты несколько переутомился... Придешь, когда хорошенько отдохнешь, ладно?
-- Ладно, -- сказал Волька. -- Только, Павел Васильевич, честное пионерское, я нисколько, ну совсем нисколечко не виноват!
-- А я тебя ни в чем и не виню, -- мягко отвечал директор. -- Знаешь, давай заглянем к Петру Иванычу.
Петр Иваныч -- школьный доктор -- минут десять выслушивал и выстукивал Вольку, заставил его зажмурить глаза, вытянуть перед собой руки и стоять с растопыренными пальцами, постучал по его ноге ниже коленки, чертил стетоскопом линии на его голом теле. За это время Волька окончательно пришел в себя. Щеки его снова покрылись румянцем, настроение поднялось.
-- Совершенно здоровый мальчик, -- сказал Петр Иваныч директору. -- То есть, прямо скажу: на редкость здоровый мальчик! Надо полагать, сказалось небольшое переутомление. Переусердствовал перед экзаменами... А так здоров, здо-о-о-ро-о-ов! Микула Селянинович, да и только!
Это не помешало ему на всякий случай накапать в стакан каких-то капель, и Микуле Селяниновичу пришлось скрепя сердце проглотить их.
И тут Вольке пришла в голову шальная мысль. А что, если именно здесь, в кабинете Петра Иваныча, воспользовавшись отсутствием Хоттабыча, попробовать сдать Павлу Васильевичу экзамен?
-- Павел Васильевич! -- обратился он к директору. -- Вот и Петр Иваныч говорит, что я здоров. Разрешите, я вам тут же на все вопросы отвечу по географии. Вот вы увидите...
-- Ни-ни-ни! -- замахал руками Петр Иваныч. -- Ни в коем случае не рекомендую. Пусть лучше ребенок несколько денечков отдохнет. География от него никуда не убежит.
-- Что верно, то верно, -- облегченно промолвил директор, довольный, что все в конечном счете так благополучно обошлось. -- Иди-ка ты, дружище Костыльков, до дому, до хаты и отдыхай. Отдохнешь хорошенько -- приходи и сдавай. Я уверен, что ты обязательно сдашь на пятерку... А вы как думаете, Петр Иваныч?
-- Такой богатырь? Да он меньше чем на пять с плюсом ни за что не пойдет!
-- Да, вот что... -- сказал директор. -- А не лучше ли будет, если кто-нибудь его проводит до дому?
-- Что вы, что вы, Павел Васильевич? -- всполошился Волька. -- Я отлично сам дойду.
Не хватало только, чтобы провожатый столкнулся носом к носу с этим каверзным стариком Хоттабычем!
Волька выглядел уже совсем хорошо, и Павел Васильевич со спокойной душой отпустил его домой.

В коридоре за Волькиной спиной возник из стены сияющий Хоттабыч, но, заметив директора, снова исчез. А Волька, простившись с Павлом Васильевичем, спустился по широкой лестнице в вестибюль.
Ему бросился навстречу швейцар.
-- Костыльков! Тут с тобой дедушка приходил или кто, так он...
Но как раз в это время из стены появился старик Хоттабыч. Он был весел, очень доволен собой и что-то напевал себе под нос.
-- Ой! -- тихо вскрикнул швейцар и тщетно попытался налить себе воды из пустого графина.
А когда он поставил графин на место и оглянулся, в вестибюле не было ни Вольки Костылькова, ни его загадочного спутника. Они уже вышли на улицу и завернули за угол.
-- Заклинаю тебя, о юный мой повелитель, -- горделиво обратился Хоттабыч, нарушив довольно продолжительное молчание, -- потряс ли ты своими знаниями учителей своих и товарищей своих?
-- Потряс! -- вздохнул Волька и с ненавистью посмотрел на старика. Хоттабыч самодовольно ухмыльнулся".
__________________
Северный ветер-северный крик
Наши наполнит знамена!
старый 24.01.2011, 15:57   #63
Senior Member
 
аватар для Страж
 
Регистрация: 08.2009
Проживание: южный рубеж
Сообщений: 2.710
Записей в дневнике: 9
Репутация: 17 | 4
По умолчанию ответ: Любимые рассказы (не самые известные и не самые большие)

В фильме }{0тт@бь)4 старик как раз самый адекватный.
старый 24.01.2011, 16:10   #64
Senior Member
 
аватар для Alland
 
Регистрация: 03.2007
Проживание: Wotan's Reich
Сообщений: 13.442
Записей в дневнике: 3
Репутация: 50 | 16
По умолчанию ответ: Любимые рассказы (не самые известные и не самые большие)

Цитата:
Страж посмотреть сообщение
В фильме старик как раз самый адекватный.
В сравнении с учителями?
старый 24.01.2011, 18:10   #65
Senior Member
 
аватар для Страж
 
Регистрация: 08.2009
Проживание: южный рубеж
Сообщений: 2.710
Записей в дневнике: 9
Репутация: 17 | 4
По умолчанию ответ: Любимые рассказы (не самые известные и не самые большие)

Алланд, посмотрите обязательно, о потерянном времени точно не пожалеете!
http://filmin.ru/126-xottabych.html
старый 24.01.2011, 21:32   #66
banned
 
Регистрация: 01.2011
Проживание: Garðarshólmi
Сообщений: 568
Записей в дневнике: 5
Репутация: 0 | 0
По умолчанию ответ: Любимые рассказы (не самые известные и не самые большие)

Цитата:
Страж посмотреть сообщение
Алланд, посмотрите обязательно, о потерянном времени точно не пожалеете!
http://filmin.ru/126-xottabych.html
Мне начало понравилось.
старый 24.01.2011, 21:43   #67
Senior Member
 
аватар для Страж
 
Регистрация: 08.2009
Проживание: южный рубеж
Сообщений: 2.710
Записей в дневнике: 9
Репутация: 17 | 4
По умолчанию ответ: Любимые рассказы (не самые известные и не самые большие)

Ни одного положительного персонажа, кроме Хоттабыча.
старый 24.01.2011, 22:09   #68
Senior Member
 
аватар для Krum-Bum-Bes
 
Регистрация: 07.2010
Проживание: Det barbariske land
Сообщений: 8.975
Записей в дневнике: 41
Репутация: 71 | 10
По умолчанию ответ: Любимые рассказы (не самые известные и не самые большие)

Цитата:
Страж посмотреть сообщение
СТАРИК ХОТТАБЫЧ Л.Лагин
Отличная книга. Раза два читал.
старый 27.01.2011, 06:59   #69
Ken
Senior Member
 
Регистрация: 07.2009
Сообщений: 1.342
Репутация: 0 | 0
По умолчанию ответ: Любимые рассказы (не самые известные и не самые большие)

Валентин Берестов

Алло, Парнас!


– Алло! Парнас! Парнас! Как меня слышите? Приём.

– Слышу вас хорошо. Какие распоряжения насчёт эвакуации? Приём.

– График тот же. Через три часа всем быть на космодроме. Как поняли?

– Понял хорошо. Докладываю обстановку. Коллекции не влезают! Двенадцать отсеков загружены до предела. Прометей предлагает часть оборудования раздать ахейцам, а освободившееся место заполнить коллекциями. Твое мнение, шеф? Приём.

– Парнас! Парнас! Разрешаю отдать тринадцатый отсек под коллекции. Оборудование взорвать! Чтоб и следа не осталось! Поручить это дело Прометею. Как поняли? Приём.

– Понял очень хорошо. Оборудование взорвём. Меркурий просит разрешения подарить свой велосипед Гераклу.

– Повторяю. Никаких следов нашего пребывания на этой планете не останется. Меркурий – идиот. Неужели он не понимает, что велосипед нужен Гераклу в политических целях?

– Юпитер, ты сердишься. Значит, ты не прав.

– Это еще что за шуточки? Приём.

– Шеф, я Мельпомена. Скажи Аполлону, пусть подбросит на полчасика вертолёт. Забыла отснять театр в Эпидавре.

– Шеф! Шеф! Чепе. Гименея схватили. Опять тащат на свадьбу.

– Это ты, Марс? Пальни из ракетницы. Пусть разбегутся. Мельпомена, никаких вертолётов! Раньше надо было думать. Аполлон! Куда смотришь? Девять лаборанток – и никакого порядка!

– Шеф, это опять Марс! У меня только красные ракеты. Они поймут это как сигнал к войне.

– Пора бы знать, что причины у войн социальные. При чем тут цвет ракеты? Действуй!

– Папочка, какую статую мы сейчас грузим! Помнишь, я позировала одному скульптору? И представь себе, в храме никого не было.

– Немедленно вернуть статую в храм! Она шедевр человека и принадлежит людям.

– Папочка, откуда такое почтение к храмам? Ты же атеист!

– Лучше бы вместо богини любви они придумали богиню уважения. Парнас! Парнас! Где Гименей? Где Прометей?

– Гименей уже на космодроме. Прометей у меня, получает на складе взрывчатку. Чтоб не пугать местных жителей, предлагаю ненужное оборудование сбросить в кратер Везувия и взорвать его там. Тогда это будет принято за нормальное извержение.

– Это ты, Вулкан? Придумано неплохо. Действуй!

– Шеф, я Аполлон. Может, все-таки оставим что-нибудь? На память? Пусть знают, что мы были здесь.

– Они превратят наши приборы в идолы, в фетиши. Они будут мазать наши телевизоры и вертолёты бычьей кровью и поклоняться им. Всё взорвать!

– Может, зароем таблицы? Клио их уже приготовила. Они откопают их, когда займутся археологией, прочтут, когда откроют кибернетику, когда они станут такими, как мы.

– Понял тебя, Аполлон. Прежнее распоряжение остается в силе. У них странное свойство объяснять икс игреком. Где гарантия, что они не попытаются приписать нам все свои достижения? Между тем всё, что они создали и создадут, было и будет делом их единственных рук. И нечего примешивать к этому сверхъестественные силы. Например, нас. Всё взорвать!

– Докладывает Нептун. Океанографический отряд закончил работу. Батискаф затоплен. Отбываем на космодром.

– Докладывает Нептун. Геологи взяли последние керны. Буровые установки уничтожены. Минут через пятнадцать–двадцать отбываем на космодром.

– Причина задержки?

– Цербер погнался за куропаткой. Вот паршивец!

– Ребята, погодите, не сворачивайте рации. Я Аполлон. Шеф, скажи ребятам что-нибудь красивое.

– Что же сказать? Слушайте все! Поработали хорошо. Хорошо, говорю, поработали. От имени руководства экспедиции благодарю и поздравляю весь коллектив…

– Внимание! Чрезвычайное сообщение. Прометей задержан на космодроме. Пытался взорвать ракету.

– Он сошел с ума. Эскулап! Немедленно освидетельствовать этого безумца!

– Я Эскулап. Энцефалограмма хорошая. Отклонения от нормы незначительны. Он здоров.

– Дать его сюда! Прометей, я слушаю тебя. Приём.

– Шеф! Я хотел, чтобы мы остались на Земле и помогли людям. Чтобы они были счастливы.

– Мальчишка! Они не созрели для этого. Они придут к этому сами. Я верю в них. А вот ты, как я вижу, не веришь.

– Шеф, я остаюсь на Земле. Я отдам людям свои знания, свой огонь.

– К твоему сведению, они просили у нас всё, что угодно, кроме знаний.

– А ты предлагал им знания?

– Мы прилетели исследовать, а не воспитывать. Ладно, марш в ракету! Договорим в пути.

– Я остаюсь с людьми.

– Они убьют тебя и все свалят на нас.

– Я остаюсь!

– Я не узнаю тебя, мой мальчик! Ты забыл родную планету. Ты чуть было не лишил нас возможности вернуться домой. Чем они тебя опоили? Что они о тобой сделали? Приём.

– А что они сделали с тобой? Почему ты скрыл от них, что мы не бессмертны? Почему позволил поклоняться нам, как божествам?

– Это было сделано исключительно в интересах безопасности сотрудников экспедиции. Повторяю: марш в ракету! Сейчас не время обсуждать эти вопросы!

– Я человек, и мой долг – остаться с людьми!

– Что ты сказал? Че-ло-век… Ты изменник! Эй, кто-нибудь, связать его и затолкать в ракету! Мы будем его судить.

– Я Фемида. Даю справку. Если он человек, то действие наших законов на него не распространяется. Мы не имеем права брать его с собой.

– Закон есть закон. Развяжите его. Пусть у нас будет хоть один провожающий.

– Я Фемида. Даю справку. На планетах с незрелыми цивилизациями присутствие местных жителей при запуске космического корабля воспрещается, ибо неизвестно, как они это воспримут, поймут и передадут потомкам.

– Понял тебя, Фемида. Отправьте его куда-нибудь. Скажем, на Кавказ.

– Я Марс. Можно дать ему револьвер?

– Я Фемида. Передача техники существам незрелых цивилизаций воспрещается, ибо неизвестно, в чьи руки она в конце концов попадет и какое найдет применение.

– Шеф, но ведь он один из нас?

– Увы, он уже один из них. Прощай, Прометей! Надеюсь, что…

– Внимание! Я Меркурий. Согласно графику начинаю ликвидацию средств связи. Все радиостанции Земли прекращают свою работу.

– Я шеф. Поправка. Временно прекращают. Гром и молния! Они уже породили Прометея!

1965
старый 08.10.2011, 10:22   #70
Junior Member
 
аватар для Северная
 
Регистрация: 08.2011
Сообщений: 13
Репутация: 0 | 0
По умолчанию

Недавно прочла рассказ Сергей Родина "Колодец".
Скажем так, моя душа давно голодала за подобным)

Рассказ-притча о духовном росте человека, проблемах и преградах, которые встречаются на пути просветления, ну, и, в конечном счете, о том, что ожидает нас потом, после того самого прозрения.

Необычайно глубокий и наполненный символами и образами рассказ, которые предстоит разгадать и вникнуть в тайну, самому читателю.
Очень довольна им, запомнился, и останется навсегда теперь для меня одним из самых любимых.

Рекомендую всем прочесть)

Вот ссылка для скачивания или прочтения, если кого-то заинтересовало:
http://book.ariom.ru/literature/163-kolodec.html
__________________
Из тёмных комнат, тесных склепов для живых, из плена серых толп и масс белковых тел, воспрянут те, кто крылья сохранил. Свершится их… их Воскрешенье…
старый 08.10.2011, 12:27   #71
Гость
 
Регистрация: 08.2011
Сообщений: 4.932
Репутация: 74 | 6
По умолчанию

Сергей Довлатов.Хочу быть сильным
Когда-то я был школьником, двоечником, авиамоделистом. Списывал диктанты у Регины Мухолович. Коллекционировал мелкие деньги. Смущался. Не пил...
Хорошее было время. (Если не считать культа личности.)
Помню, мне вручили аттестат. Директор школы, изловчившись, внезапно пожал мою руку. Затем я окончил матмех ЛГУ и превратился в раздражительного типа с безумными комплексами. А каким еще быть молодому инженеру с окладом в девяносто шесть рублей?
Я вел размеренный, уединенный образ жизни и написал за эти годы два письма.
Но при этом я знал, что где-то есть другая жизнь — красивая, исполненная блеска. Там пишут романы и антироманы, дерутся, едят осьминогов, грустят лишь в кино. Там, сдвинув шляпу на затылок, опрокидывают двойное виски. Там кинозвезды, утомленные магнием, слабеющие от запаха цветов, вяло роняют шпильки на поролоновый ковер...
Жил я на улице Зодчего Росси. Ее длина — 340 метров, а ширина и высота зданий — 34 метра. Впрочем, это не имеет значения.
Два близлежащих театра и хореографическая школа формируют стиль этой улицы. Подобно тому, как стиль улицы Чкалова формируют два гастронома и отделение милиции...
Актрисы и балерины разгуливают по этой улице. Актрисы и балерины! Их сопровождают любовники, усачи, негодяи, хозяева жизни.
Распахивается дверца собственного автомобиля. Появляются ноги в ажурных чулках. Затем — синтетическая шуба, ридикюль, браслеты, кольца. И наконец — вся женщина, готовая к решительному, долгому отпору.
Она исчезает в подъезде театра. Над асфальтом медленно тает легкое облако французских духов. Любовники ждут, разгуливая среди колонн. Манжеты их белеют в полумраке...
Чтобы почувствовать себя увереннее, я начал заниматься боксом. На первенстве домоуправления моим соперником оказался знаменитый Цитриняк. Подергиваясь, он шагнул в мою сторону. Я замахнулся, но тотчас же всем существом ударился о шершавый и жесткий брезент. Моя душа вознеслась к потолку и затерялась среди лампионов. Я сдавленно крикнул и пополз. Болельщики засвистели, а я все полз напролом. Пока не уткнулся головой в импортные сандалеты тренера Шарафутдинова.
— Привет, — сказал мне тренер, — как делишки?
— Помаленьку, — отвечаю. — Где тут выход?..
С физкультурой было покончено, и я написал рассказ. Что-то было в рассказе от моих ночных прогулок. Шум дождя. Уснувшие за рулем шоферы. Безлюдные улицы, которые так похожи одна на другую...
Бородатый литсотрудник долго искал мою рукопись. Роясь в шкафах, он декламировал первые строчки:
— Это не ваше — «К утру подморозило...»?
— Нет, — говорил я.
— А это — «К утру распогодилось...»?
— Нет.
— А вот это — «К утру Ермил Федотович скончался...»?
— Ни в коем случае.
— А вот это, под названием «Марш одноногих»?
— «Марш одиноких», — поправил я. Он листал рукопись, повторяя:
— Посмотрим, что вы за рыбак... Посмотрим... И затем:
— Здесь у вас сказано: «...И только птицы кружились над гранитным монументом...» Желательно знать, что характеризуют собой эти птицы?
— Ничего, — сказал я, — они летают. Просто так. Это нормально.
— Чего это они у вас летают, — брезгливо поинтересовался редактор, — и зачем? В силу какой такой художественной необходимости?
— Летают, и все, — прошептал я, — обычное дело...
— Ну хорошо, допустим. Тогда скажите мне, что олицетворяют птицы в качестве нравственной эмблемы? Радиоволну или химическую клетку? Хронос или Демос?..
От ужаса я стал шевелить пальцами ног.
— Еще один вопрос, последний. Вы — жаворонок или сова?
Я закричал, поджег бороду редактора и направился к выходу.
Вслед донеслось:
— Минуточку! Хотите, дам один совет в порядке бреда?
— Бреда?!
— Ну, то есть от фонаря.
— От фонаря?!
— Как говорится, из-под волос.
— Из-под волос?!
— В общем, перечитывайте классиков. Пушкина, Лермонтова, Гоголя, Достоевского, Толстого. Особенно — Толстого. Если разобраться, до этого графа подлинного мужика в литературето и не было...
С литературой было покончено.
Дни потянулись томительной вереницей. Сон, кефир, работа, одиночество. Коллеги, видя мое состояние, забеспокоились. Познакомили меня с развитой девицей Фридой Штейн.
Мы провели два часа в ресторане. Играла музыка. Фрида читала меню, как Тору, — справа налево. Мы заказали блинчики и кофе.
Фрида сказала:
— Все мы — люди определенного круга. Я кивнул.
— Надеюсь, и вы — человек определенного круга?
— Да, — сказал я.
— Какого именно?
— Четвертого, — говорю, — если вы подразумеваете круги ада.
— Браво! — сказала девушка. Я тотчас же заказал шампанское.
— О чем мы будем говорить? — спросила Фрида. — О Джойсе? О Гитлере? О Пшебышевском? О черных терьерах? О структурной лингвистике? О неофрейдизме? О Диззи Гиллеспи? А может быть, о Ясперсе или о Кафке?
— О Кафке, — сказал я.
И поведал ей историю, которая случилась недавно:
«Прихожу я на работу. Останавливает меня коллега Барабанов.
— Вчера, — говорит, — перечитывал Кафку. А вы читали Кафку?
— К сожалению, нет, — говорю.
— Вы не читали Кафку?
— Признаться, не читал.
Целый день Барабанов косился на меня. А в обеденный перерыв заходит ко мне лаборантка Нинуля и спрашивает:
— Говорят, вы не читали Кафку. Это правда? Только откровенно. Все останется между нами.
— Не читал, — говорю.
Нинуля вздрогнула и пошла обедать с коллегой Барабановым...
Возвращаясь с работы, я повстречал геолога Тищенко. Тищенко был, по обыкновению, с некрасивой девушкой.
— В Ханты-Мансийске свободно продается Кафка! — издали закричал он.
— Чудесно, — сказал я и, не оглядываясь, поспешил дальше.
— Ты куда? — обиженно спросил геолог.
— В Ханты-Мансийск, — говорю. Через минуту я был дома. В коридоре на меня обрушился сосед-дошкольник Рома. Рома обнял меня за ногу и сказал:
— А мы с бабуленькой Кафку читали! Я закричал и бросился прочь. Однако Рома крепко держал меня за ногу.
— Тебе понравилось? — спросил я.
— Более или менее, — ответил Рома.
— Может, ты что-нибудь путаешь, старик? Тогда дошкольник вынес большую рваную книгу и прочел:
— РУФКИЕ НАРОДНЫЕ КАФКИ!
— Ты умный мальчик, — сказал я ему, — но чуточку шепелявый. Не подарить ли тебе ружье? Так я и сделал...»
— Браво! — сказала Фрида Штейн. Я заказал еще шампанского.
— Я знаю, — сказала Фрида, — что вы пишете новеллы. Могу я их прочесть? Они у вас при себе?
— При себе, — говорю, — у меня лишь те, которых еще нет.
— Браво! — сказала Фрида.
Я заказал еще шампанского...
Ночью мы стояли в чистом подъезде. Я хотел было поцеловать Фриду. Точнее говоря, заметно пошатнулся в ее сторону.
— Браво! — сказала Фрида Штейн. — Вы напились как свинья!
С тех пор она мне не звонила.
Дни тянулись серые и неразличимые, как воробьи за окнами. Как листья старых тополей в унылом нашем палисаднике. Сон, кефир, работа, произведения Золя. Я заболел и выздоровел. Приобрел телевизор в кредит.
Как-то раз около «Метрополя» я повстречал бывшего одноклассника Секина.
— Где ты работаешь? — спрашиваю.
— В одном НИИ.
— Деньги хорошие?
— Хорошие, — отвечает Секин, — но мало.
— Браво! — сказал я.
Мы поднялись в ресторан. Он заказал водки.
Выпили.
— Отчего ты грустный? — Секин коснулся моего рукава.
— У меня, — говорю, — комплекс неполноценности.
— Комплекс неполноценности у всех, — заверил Секин.
— И у тебя?
— И у меня в том числе. У меня комплекс твоей неполноценности.
— Браво! — сказал я. Он заказал еще водки.
— Как там наши? — спросил я.
— Многие померли, — ответил Секин, — например, Шура Глянец. Глянец пошел купаться и нырнул. Да так и не вынырнул. Хотя прошло уже более года.
— А Миша Ракитин?
— Заканчивает аспирантуру.
— А Боря Зотов?
— Следователь.
— Ривкович?
— Хирург.
— А Лева Баранов? Помнишь Леву Баранова? Спортсмена, тимуровца, победителя всех олимпиад?
— Баранов в тюрьме. Баранов спекулировал шарфами. Полгода назад встречаю его на Садовой. Выходит Лева из Апраксина двора и спрашивает:
«Объясни мне, Секин, где логика?! Покупаю болгарское одеяло за тридцать рэ. Делю его на восемь частей. Каждый шарф продаю за тридцать рэ. Так где же логика?!.»
— Браво! — сказал я.
Он заказал еще водки...
Ночью я шел по улице, расталкивая дома. И вдруг очутился среди колонн Пушкинского театра. Любовники, бретеры, усачи прогуливались тут же. Они шуршали дакроновыми плащами, распространяя запах сигар. Неподалеку тускло поблескивали автомобили.
— Эй! — закричал я. — Кто вы?! Чем занимаетесь? Откуда у вас столько денег? Я тоже стремлюсь быть хозяином жизни! Научите меня! И познакомьте с Элиной Быстрицкой!..
— Ты кто? — спросили они без вызова.
— Да так, всего лишь Егоров, окончил матмех...
— Федя, — представился один.
— Володя.
— Толик.
— Я — протезист, — улыбнулся Толик. — Гнилые зубы — вот моя сфера.
— А я — закройщик, — сказал Володя, — и не более того. Экономно выкраивать гульфик — чему еще я мог бы тебя научить?!
— А я, — подмигнул Федя, — работаю в комиссионном магазине. Понадобятся импортные шмотки — звони.
— А как же машины? — спросил я.
— Какие машины?
— Автомобили? «Волги», «Лады», «Жигули»?
— При чем тут автомобили? — спросил Володя.
— Разве это не ваши автомобили?
— К сожалению, нет, — ответил Толик.
— А чьи же? Чьи же?
— Пес их знает, — откликнулся Федя, — чужие. Они всегда здесь стоят. Эпоха такая. Двадцатый век...
Задыхаясь, я бежал к своему дому. Господи! Торговец, стоматолог и портной! И этим людям я завидовал всю жизнь! Но про автомобили они, конечно, соврали! Разумеется, соврали! А может быть, и нет!..
Я взбежал по темной лестнице. Во мраке были скуповато рассыпаны зеленые кошачьи глаза. Пугая кошек, я рванулся к двери. Отворил ее французским ключом. На телефонном столике лежал продолговатый голубой конверт.
Какому-то Егорову, подумал я. Везет же человеку! Есть же такие счастливчики, баловни фортуны! О! Но ведь это я — Егоров! Я и есть! Я самый!..
Я разорвал конверт и прочел:
«Вы нехороший, нехороший, нехороший, нехороший, нехороший!
Фрида Штейн.
Р. S. Перечитайте Гюнтера де Бройна, и вы разгадаете мое сердце.
Ф. Штейн.
Р. Р. S. Кто-то забыл у меня в подъезде сатиновые
нарукавники.
Ф. Ш.»
Что все это значит?! — думал я. Торговец, стоматолог и портной! Какой-то нехороший Егоров! Какие-то сатиновые нарукавники! Но ведь это я — Егоров! Мои нарукавники! Я нехороший!.. А при чем здесь Лев Толстой? Что еще за Лев Толстой?! Ах да, мне же нужно перечитать Льва Толстого! И еще — Гюнтера де Бройна! Вот с завтрашнего дня и начну...
MeTaNik сказал(а) спасибо.
старый 10.10.2011, 00:01   #72
Member
 
аватар для Muhmuruk
 
Регистрация: 01.2009
Проживание: Москва
Сообщений: 754
Репутация: 0 | 0
По умолчанию

Джек Лондон

Бог его отцов

I

Повсюду расстилались дремучие, девственные леса — место действия шумных фарсов и безмолвных драм. С первобытной жестокостью велась здесь борьба за существование. Сюда, в самое сердце Страны на Краю Радуги, еще не пришли британцы и русские, и американское золото не скупило еще громадных ее просторов. Волчьи стаи еще преследовали по пятам стада оленей, отбивая отяжелевших самок или ослабевших и терзая жертвы с той же безжалостностью, как тысячи поколений до них. Немногочисленные туземцы еще подчинялись своим вождям и почитали шаманов, изгоняли злых духов, сжигали ведьм, сражались с соседями и пожирали их с таким аппетитом, который делал честь желудкам победителей. Клонился к исходу каменный век. А по неведомым тропам, через пустыни, не обозначенные на картах, уже шли предвестники стального века — сыны белокурой голубоглазой и неукротимой расы. То случайно, то намеренно, по двое, по трое приходили они неизвестно откуда, сражались и умирали или уходили неизвестно куда. Шаманы слали проклятия на их головы, вожди созывали воинов, и камень схватывался со сталью, но напрасно. Словно вода из какого-то огромного водоема, просачивались они сквозь угрюмые чащи и горные перевалы, легкие лодки их заходили в дальние протоки, и мокасины прокладывали тропы для собачьих упряжек. То были сыны великого и могучего племени, их было много, но этого не знали пока закутанные в шкуры обитатели Северной страны. Сколько невоспетых пришельцев бились до последнего и умирали под холодным блеском северного сияния, так же, как бились и умирали их братья в раскаленных песках пустынь или в дышащих смертоносными испарениями джунглях, так же, как будут биться и умирать те, которые придут за ними, пока в назначенный час не обретет это великое племя своей судьбы.


Время приближалось к двенадцати. Горизонт на севере был залит алым свечением; оно бледнело к западу и сгущалось на востоке, обозначая положение невидимого полночного солнца. Сумерки так неприметно переходили в зарю, что ночь исчезала, умирающий день встречался с нарождающимся, и оттого временами на небе словно было два солнечных диска. Ржанка только что робко прощебетала свою вечернюю песенку, а зарянка уже зычно приветствовала наступающее утро. С острова посреди Юкона доносилась крикливая перебранка диких гусей, и будто в ответ над замершей гладью несся с берега насмешливый хохот полярной гагары.

В тихой заводи несколькими рядами стояли выделанные из березовой коры каноэ. Копья с плоскими костяными наконечниками, стрелы с таким же оперением, стянутые оленьими жилами луки, плетеные верши — все указывало на то, что шел нерест лосося. На берегу среди крытых шкурами вигвамов и развешанной для вяления рыбы слышны были голоса. Парни состязались в ловкости и заигрывали с девушками; почтенные скво, лишенные этих радостей — поскольку выполнили свое назначение в жизни, обзаведясь потомством, — сучили веревки из стеблей стелющихся трав и сплетничали. Тут же возились и дрались голые ребятишки, катались по земле с огромными темно-рыжими собаками.

Поодаль, на приличном расстоянии от становища виднелись две палатки. Это был лагерь белого человека — уж самый выбор места убедительно свидетельствовал о том. Отсюда в случае необходимости удобно было вести обстрел становища, расположенного в сотне ярдов, возвышение и открытое пространство позволяли держать оборону при нападении, и, наконец, крутой, ярдов в двадцать склон позади давал возможность быстро отступить к лодкам. В одной из палаток плакал больной ребенок, и мать баюкала его колыбельной. Снаружи у догорающего костра беседовали двое.

— Да, я почитаю церковь, как преданный сын. Так почитаю, что днем бегу от нее, а ночью грежу о расплате. А что вы хотите? — в голосе метиса послышались гневные нотки. — Родом я с Красной реки. Отец у меня был белый — такой же, как и вы. Только вы янки, а он англичанин и сын джентльмена. А мать моя была индианка, дочь одного вождя, и я стал настоящим мужчиной. Да, не сразу скажешь, какая кровь в моих жилах — ведь я жил среди белых, как равный, и в груди у меня бьется сердце отца. И вот я встретил девушку, белую девушку, которая благосклонно поглядывала на меня. Отец ее, француз по крови, имел много земли и лошадей, и его очень уважали там. «Ты не в своем уме», — сказал он ей, узнав обо мне, и долго убеждал ее и сильно гневался.

Но она была в своем уме, и скоро мы уже стояли перед пастором. Но еще раньше у него побывал отец и наговорил там всяких нехороших слов, пообещал что-нибудь, я уж не знаю. Так что пастор заупрямился и не захотел сделать так, чтобы мы жили друг с другом. Церковь не захотела благословить меня при рождении, и церковь отказалась разрешить мне жениться, и из-за нее руки мои обагрены кровью.

Вот почему я почитаю церковь. Потом я ударил лживого пастора по лицу, мы вскочили на быстрых лошадей и поскакали с ней к форту Пьер, где жил добрый священник. Но вслед за нами бросился ее отец, и братья, и еще какие-то люди, которых он подговорил. И мы дрались прямо на скаку, пока я не выбил троих из седла, а остальные не повернули обратно к форту. Тогда мы отправились на восток, и скрылись среди холмов и лесов, и жили там вместе. Но мы не были женаты, — вот что сделала ваша добрая церковь, которую я почитаю, как послушный сын.

Женщины — странные существа, и ни один мужчина не в силах понять их. Один из тех, кого я вышиб из седла, был ее отец; он упал, и ехавшие сзади растоптали его. Мы оба видели, как все случилось, но я забыл бы об этом, но она забыть не могла. И вот в вечерней тишине, после охоты, это приходило и стояло между нами, всю долгую безмолвную ночь, когда загорались звезды и мы должны были бы слиться в одно. И так было всегда. Она никогда не заговаривала о случившемся, но оно будто сидело у костра, и мы были как чужие. Я знаю, она хотела забыть все, но мысли одолевали, — я видел это по глазам и ощущал в ее дыхании.

Потом она родила мне ребенка, девочку, и умерла. А я пошел к племени своей матери, чтобы ребенок мог кормиться у женской груди и жить. Но с рук у меня еще не смылась кровь убитых мною, в этом была виновата церковь. И вот однажды за мной приехала конная полиция, но мой дядька, который в то время был вождем племени, спрятал меня и дал лошадей и еды. Я взял девочку, и мы поехали далеко, к Гудзонову заливу, где было мало белых, и они ни о чем не спрашивали. Там я нанялся на работу в Компании, был охотником, проводником, погонщиком собак, пока моя дочь не стала женщиной — высокой, стройной и приятной на вид.

Вы знаете здешнюю долгую и беспросветную зиму, она вызывает разные мысли и толкает на дурные поступки. Так вот, был там главный агент — наглый и черствый человек. И не из таких, кто нравится женщинам. Но ему приглянулась моя дочь, которая стала женщиной. Матерь божья! Однажды он отправил меня в длительную поездку на собаках, оказалось, для того, чтобы… ну, вы понимаете. Черствый, бессердечный человек. А она была почти белая, и душа у нее была белая, и такая хорошая женщина… Словом, она умерла.

В ту ночь, когда я возвратился, стоял жестокий мороз. Я пробыл в пути много месяцев, собаки еле тащили, когда я подъезжал к форту. Индейцы и метисы как-то странно смотрели на меня и молчали, и тут мне стало страшно, не знаю, почему. Но я ничего не спрашивал, накормил собак и сам плотно поел, как человек, которому предстоит тяжелая работа. И только потом я потребовал, чтобы мне сказали, в чем дело. У них не хватало духу: боялись, как бы я чего не сделал в ярости. И все же они рассказали слово за словом, шаг за шагом ту печальную историю и сильно дивились, что я молчу.

Выслушав, я отправился к дому агента и был спокойнее, чем сейчас, когда вспоминаю это. Агент испугался и позвал на помощь, но люди не одобряли его поступок и считали, что он должен ответить за него. Тогда агент убежал в дом пастора. Я пошел туда. Пастор вышел на порог и стал увещевать меня, говоря, что человек во гневе должен молить бога наставить его на путь истинный. Я сказал, что отцовское горе и возмущение давало мне право пройти, а он отвечал: только через мой труп, — и принялся молиться. Так церковь снова встала у меня на пути, она всегда стояла у меня на пути. Я перешагнул через пастора и отправил агента туда, где он встретит мою дочь, туда, где живет его бог, недобрый бог, бог белых людей.

О случившемся сообщили на ближайший пост, за мной была устроена погоня, и мне пришлось скрыться. Я отправился на восток, мимо Большого Невольничьего, вниз по Маккензи, дошел до вечных льдов, перевалил Снежные Скалы, вышел к Большой Излучине Юкона и спустился сюда. Вы первый человек из племени моего отца, кого я встретил за все эти дни. И пусть вы будете последним! Те люди, в становище — моего племени, они просты и бесхитростны. Они научились уважать и почитать меня. Мое слово для них закон, и шаманы послушны мне, ибо боятся, как бы я не навредил им. Так вот, когда я говорю за них, я говорю и за себя. Оставьте нас в покое! Уходите отсюда! Если вы останетесь у наших костров, следом придет ваша церковь, придут ваши священники и боги. И знайте: каждого белого, кто придет в мое становище, я заставлю отречься от его бога. Но вы первый, и с вами я не поступлю так. Однако вы должны уйти и уйти быстро.

— Я не могу отвечать за всех своих братьев, — отвечал второй собеседник, в раздумье набивая трубку. Речь Хэя Стокарда была иногда столь же медлительна, сколь быстры его действия, но только иногда.

— Но я знаю ваше племя, — отвечал другой. — А вы и такие, как вы, прокладываете тропу остальным. Придет время, и они завладеют этим краем, но меня в то время уже не будет. Я слышал, они вышли к истокам Великой Реки, а далеко в низовьях — русские.

Хэй Стокард быстро поднял голову: то было нечто новое в географии. Люди Компании Гудзонова залива в форте Юкон иначе представляли путь реки, считая, что она течет к Северному Океану.

— Так, значит, Юкон впадает в Берингово море? — спросил он.

— Не знаю, но там, в низовьях, русские, много русских. Можете поехать туда и посмотреть сами, можете вернуться к своим братьям, но пока шаманы и воины послушны мне, вы не подниметесь по Коюкуку. Это говорю я, Батист, по прозвищу Рыжий. Слово мое — закон, ибо я глава этого племени.

— А если я не поеду туда, где русские, и не вернусь к своим братьям, что тогда?

— Тогда вы отправитесь туда, где живет ваш бог, недобрый бог, бог белых людей.

Из-за горизонта на севере, словно роняя кровавые капли, выкатилось багровое солнце. Батист поднялся, кивнул и пошел назад, в становище. По земле стлались густо-красные тени, где-то пела зарянка.

Хэй Стокард докурил трубку, и в дыму костра виделись ему дальние истоки Коюкука, неведомой полярной реки, которая кончала здесь свой долгий путь, вливая воды в мутное течение Юкона. Если верить тому умирающему матросу, который спасся после кораблекрушения и прошел пешком весь край, если о чем-нибудь говорила бутылка с зернами золота, что припрятана у него в мешке, то где-то там, вверх по реке, в обители вечной зимы таится Сокровищница Севера. Но у ворот, преграждая ему путь, стоит страж — Батист по прозвищу Рыжий, человек, забывший, что в жилах его половина английской крови.

— Утрясется! — решил Хэй Стокард; раскидав догорающие угли, он встал и потянулся, беспечно глядя на вспыхнувший пламенем горизонт.

II

Хэй Стокард крепко выругался. Его жена подняла голову от кастрюль и, следуя глазами за его взглядом, внимательно посмотрела на реку. Индианка с Теслина, она тем не менее отлично знала, что означают те односложные и выразительные английские словечки. Любое происшествие — от самого незначительного, когда соскакивает ремень с лыж, до внезапной смертельной опасности — она привыкла мерять тем, насколько оглушительна и красочна была брань, срывавшаяся с уст ее мужа. Поэтому сейчас она поняла, что дело серьезно. Длинное каноэnote 1 скользило вниз по течению, направляясь к крохотной бухточке у лагеря; на веслах играли лучи закатного солнца. Хэй Стокард пристально всматривался. Три человека слаженно работали веслами, ритмично покачиваясь взад и вперед, но Стокард видел только одного, с красным платком, повязанным вокруг головы.

— Билл! — позвал он. — Эй, Билл!

Из палатки, волоча ноги и пошатываясь, вышел высокий здоровяк; он тер глаза и позевывал. Но как только он увидел каноэ, сон у него как рукой сняло.

— Да это же тот проклятый священник, клянусь Мафусаилом!note 2 Хэй Стокард мрачно кивнул головой, потянулся было к ружью, но, очевидно, передумал и пожал плечами.

— Пристрелить его на месте, и дело с концом, — предложил Билл. — Иначе он нам все дело испортит.

Стокард не решился на эту крайнюю меру; отвернувшись, он знаком приказал жене продолжать работу и позвал товарища с берега. Пока двое индейцев привязали лодку в бухточке, белый в своем немыслимом, бросающемся в глаза головном уборе поднялся на берег.

— Как и апостол Павел, говорю: мир вам и милость господня!

Слова священника были встречены угрюмым молчанием.

— Привет и тебе, Хэй Стокард, богохульник и филистимлянинnote 3. В сердце твоем жажда богатства, в сознании твоем дьявольские помыслы, в палатке твоей женщина, с которой ты прелюбодействуешь. И все же я, Стэрджес Оуэн, посланец божий, призываю тебя в этой пустыне покаяться в грехах своих и очиститься от скверны.

— Поберегите-ка порох, отец мой, — раздраженно прервал Хэй Стокард. — Вам понадобятся все ваши запасы и еще сверх того. Здесь Рыжий Батист.

Он махнул рукой в сторону индейского становища, где стоял метис и пристально всматривался, пытаясь разглядеть, кто же были эти незнакомцы. Приказав своим людям разбить палатку, Стэрджес Оуэн, носитель света веры и посланец божий, стал спускаться по склону. Стокард последовал за ним.

— Послушайте, — начал он, взяв миссионера за плечо и повернув к себе.

— Вы дорожите своей шкурой?

— Жизнь моя в руце божьей, а я лишь тружусь в его виноградниках, — отвечал тот торжественно.

— Э, бросьте! Хотите принять мученический венец?

— Если на то его воля.

— Ну, это не трудно, не волнуйтесь, но прежде я дам вам совет. Можете последовать ему или нет. Но если вы останетесь здесь, преждевременная кончина прервет ваши труды. И погибнете не только вы один, но и ваши люди, и Билл, и моя жена…

— Дочь дьявола, которой не дано услышать слово истины.

— …и я. Вы навлечете беду не только на себя, а на всех нас. Помните, мы зимовали вместе в прошлом году? Я знаю, что вы неплохой человек, но… недалекий. Если вы считаете своим долгом обращать язычников, — ваше дело. Но будьте же хотя немного разумны в средствах! Этот человек, Батист, не индеец. Он нашей породы, упрямый как бык, я таким не бываю, и ярый фанатик по-своему, как и вы. И если вы двое сойдетесь, хлопот не оберешься, я не желаю быть замешанным в это дело, понимаете, не желаю! Так что послушайте моего совета и уезжайте. Если спуститесь вниз, то встретите там русских. Среди них есть, конечно, православный священник, и вас в безопасности переправят к Берингову морю — Юкон, между прочим, впадает туда, — а затем уже нетрудно добраться до цивилизованного мира. Послушайте меня и уезжайте как можно скорее!

— Тому, у кого в сердце бог, а в руке евангелие, не страшны козни ни человеческие, ни дьявольские, — решительно отвечал миссионер. — Я должен увидеть этого человека и вступить в единоборство с ним. Вернуть заблудшую овцу в лоно церкви больше чести, чем обратить тысячу язычников. Того, кто погряз в пороке, легче вывести на стезю добродетели. Вспомните тарсиняна Савла, который пошел в Дамаск, дабы отвести христиан в Иерусалим. По дороге явился ему спаситель, и услышал он голос, говорящий: «Савл, Савл, что ты гонишь меня?» И тут Савл, он же и Павел, прозрел и исполнился благодати и многие души спас потом. Так же, как и ты, о святой Павел, я тружусь в виноградниках господа нашего, готовый претерпеть ради него горести и испытания, насмешки и глумление, удары и наказания. Эй вы, — крикнул он своим гребцам, — принесите-ка мешочек с чаем и котелок воды. Да не забудьте тот кусок оленины и сковороду!

Когда люди священника, недавно обращенные им самим в истинную веру, поднялись на берег, вся троица упала на колени и, хотя в руках у них и на спине было снаряжение, воздала хвалу всевышнему за помощь в долгом пути и благополучное прибытие. Хэй Стокард смотрел на них с насмешливым неодобрением: торжественность и таинство молитвы уже ничего не говорили его суровому сердцу. Там, у становища, Батист по прозвищу Рыжий узнал знакомые позы и вспомнил ту, которая делила с ним в горах и лесах ложе под звездами, и свою девочку, которая покоилась сейчас где-то у холодного Гудзонова залива.

III

— Черт побери, Батист, и не думай об этом! Выброси из головы. Согласен, что этот человек глупец и никому не принесет пользы, и все-таки я не могу, понимаешь, не могу не встать на его сторону.

Хэй Стокард помолчал, стараясь выразить словами свое простое понимание законов чести.

— Он и мне самому порядком надоел, Батист, и не мало причинял разных хлопот. Но неужели ты не понимаешь, что он моего племени, белый… и… Нет, да будь он даже негром, не смог бы я пожертвовать им ради спасения собственной шкуры.

— Пусть будет так, — отвечал Батист. — Я предложил тебе самому сделать выбор. Скоро я приду со своими шаманами и воинами и либо убью тебя, либо заставлю отречься от твоего бога. Отступись, оставь священника и уезжай с миром! Иначе твоя тропа оборвется здесь. Мой народ, вплоть до малых детей, против вас. Смотри, ребятишки уже угнали твои лодки.

Он показал на реку. Голые мальчишки подплыли к лодкам, отвязали их и погнали к середине течения. Отплыв на расстояние ружейного выстрела, они забрались в каноэ, взялись за весла и стали грести к становищу.

— Отдай священника — и получишь лодки обратно. Ну, решай! Но не спеши.

Стокард покачал головой. Взгляд его упал на женщину с Теслина с его сыном на руках, и сердце его дрогнуло, но тут он поднял глаза на человека, стоящего перед ним.

— Меня не пугает это, — начал Стэрджес Оуэн. — Господь милостив, я готов один отправиться в лагерь нечестивца. Еще не поздно. Вера движет скалы. Может быть, мне удастся спасти его душу даже в свой последний час.

— Навалиться на негодяя и связать его, — яростно шептал Билл на ухо своему товарищу, пока миссионер схватился в словесной дуэли с язычником. — Сделать его заложником и пристрелить, если они затеют драку.

— Нет, — ответил Стокард. — Я дал слово, что его не тронут. Таковы законы войны, Билл. Он ведь с нами поступил по справедливости, предупредил и все такое… Нет, черт возьми, я не могу нарушить слова.

— А он сдержит свое, уж будь уверен.

— Не сомневаюсь. Но я не хочу, чтобы какой-то метис вел более честную игру, чем я. Послушай, а почему бы нам не сделать так, как он предлагает? Оставим ему священника, и дело с концом.

— Н-нет, — пробормотал Билл.

— Что, духу не хватает?

Билл покраснел и прекратил разговор.

Батист ждал окончательного решения. Стокард подошел к нему.

— Слушай меня, Батист. Я пришел в твое становище, намереваясь пробраться к истокам Коюкука. Я не сделал ничего дурного. В сердце у меня не было зла. Нет и сейчас. Потом приехал этот священник. Не я привел его сюда. Он пришел бы так или иначе. Он моего племени, и я не могу оставить его в беде. И не оставлю. Ты понимаешь, что взять нас нелегко. Твое становище замрет и опустеет, как после голода. Я знаю, что мы погибнем, но немало и твоих воинов…

— Зато оставшиеся будут жить в мире, и в уши им не будет лезть слово чужих богов и болтовня чужих священников.

Оба пожали плечами и разошлись; Батист пошел к себе в становище.

Миссионер призвал своих индейцев, и троица принялась усердно молиться. Стокард и Билл стали рубить сосны неподалеку, сооружая из них укрытие. Уложив уснувшего ребенка на шкуры, теслинка по мере сил помогала мужчинам. Скоро лагерь был укреплен с трех сторон наваленными деревьями, а крутой спуск позади исключал возможность нападения с реки. Когда приготовления в лагере были закончены, Стокард и Билл вышли из-за укрытия и стали расчищать склон от растущего кое-где кустарника. Из становища доносился грохот военных барабанов и завывания шаманов, призывающих воинов к сражению.

— Туго придется, если они будут наступать перебежками, — сказал Билл, когда они, с топорами на плечах, возвращались в лагерь.

— И станут ждать темноты, когда трудно стрелять.

— Ну что ж, начнем первые.

Бросив топор, Билл взял винтовку и устроился поудобнее. Среди индейцев выделялся высокий шаман. Билл взял его на мушку.

— Все готовы? — спросил он.

Стокард открыл патронный ящик, усадил жену так, чтобы она могла заряжать в укрытии ружья, и подал команду. Высокий шаман грохнулся наземь. На какое-то мгновение все стихло, затем послышались яростные крики, на склон, не долетев до лагеря, обрушилась туча стрел.

— Хотел бы посмотреть на того парня, — заметил Билл, посылая новый патрон. — Кажется, я ему прямо в лоб засадил.

— Нет, не поможет, — угрюмо качал головой Стокард.

Батисту, очевидно, удалось успокоить наиболее воинственных своих соплеменников, и следствием выстрела была не атака при дневном свете, а поспешное отступление индейцев из становища, вне зоны огня.

Охваченный христианским рвением, порожденным мыслями о боге, Стэрджес Оуэн отважился было немедленно идти в лагерь нечестивца, равно готовый узреть чудо или принять муки. Но, пока велись переговоры, пыл его поутих, и в нем заговорило его естество. Надежду на вечное спасение сменил физический страх перед смертью, любовь к богу уступила место любви к жизни. И то не было чем-то незнакомым. Он давно замечал за собой эту слабость, и сейчас она снова одолевала его. Нередко он пытался побороть постыдное чувство, но всякий раз оно брало верх. Однажды, вспоминал Стэрджес Оуэн, когда другие отчаянно работали веслами, пытаясь спастись ото льда, что с грохотом ломился вниз по течению, в ту крайнюю минуту вселенского хаоса, он бросил весло и стал молить бога о милосердии. Воспоминание было не из приятных. Достойно стыда, что плоть его возобладала над духом. Но как хотелось жить, как хотелось жить! Он не мог отказаться от жизни. Именно любовь к жизни побудила отдаленных его предков увековечить себя в потомках, из-за любви к жизни ему тоже назначено увековечить себя. Мужество Стэрджеса Оуэна, если это вообще можно было назвать мужеством, было порождением фанатизма. А мужество Стокарда или Билла уходило корнями в какие-то устойчивые идеалы. Они ничуть не меньше любили жизнь, нет, но они больше чтили традиции своей расы, их тоже страшила смерть, но они были достаточно смелы, чтобы не покупать жизнь ценой позора.

Миссионер поднялся: его обуяла мысль о самопожертвовании. Он даже забрался на баррикаду, чтобы отправиться в лагерь противника, но в ту же минуту рухнул вниз жалкой бесформенной массой и запричитал:

— Да будет воля всевышнего! Кто я такой, чтобы преступать заветы его? Еще до сотворения мира был записан в книге судеб порядок вещей. Неужели мне, ничтожному червю, суждено вычеркнуть из той книги хоть строку? Боже, как слаб дух мой, и на то твоя воля!

Билл нагнулся, поставил священника на ноги и молча тряхнул его. Это не помогло, и Билл, отпустив этот дрожащий и всхлипывающий человеческий комок, повернулся к двум индейцам. Те, очевидно, нисколько не были напуганы и с живостью готовились к предстоящей схватке.

Стокард, о чем-то вполголоса говоривший с теслинкой, посмотрел на священника.

— Приведи-ка его сюда, — приказал он Биллу.

— Ну вот что, — начал он, когда священника подвели к нему, — сделайте нас мужем и женой. Да поторапливайтесь! — Затем, словно извиняясь, добавил: — Неизвестно, чем все кончится, Билл, так что я решил привести в порядок свои делишки.

Женщина беспрекословно подчинилась воле своего белого господина. Для нее церемония не имела никакого смысла. По ее понятиям она была женой Хэй Стокарда с того самого первого дня. В качестве свидетелей выступили новообращенные индейцы. Священник то и дело запинался, но Билл, не мешкая, приходил ему на помощь. Стокард подсказывал невесте, что нужно говорить, и когда дошло до слов «и в радости и в горе», соединил большой и указательный пальцы и надел воображаемое кольцо ей на палец.

— Поцелуй невесту! — громовым голосом приказал Билл, и Стэрджес Оуэн вынужден был повиноваться.

— А теперь окрестите ребенка, — потребовал Хэй Стокард.

— И чтоб все как полагается, — заметил Билл.

— Полное снаряжение для нового пути, — объяснил отец, беря мальчика из рук матери. — Знаешь, пошел я однажды к Порогам, все с собой взял, кроме соли. Туго пришлось — никогда не забуду! Так что лучше быть готовым, если предстоит поход. Между нами, Билл, я не знаю, понадобится ли это там, но хуже не будет.

Младенца окропили водой из чашки и уложили в укромный уголок. Мужчины, разложив костер, стали готовиться к ужину.

Солнце, склоняясь к западу, спешило на север. Небо в той стороне горело кроваво-красным пламенем. Тени удлинялись, сгущались сумерки, в темных чащобах леса замирала жизнь. Даже дикие гуси на островке кончили свою крикливую перебранку и сделали вид, что укладываются на покой. И только индейцы за становищем не унимались, они исступленно колотили в барабаны и горланили воинственные песни. Но вот солнце закатилось, угомонились и они. Спустилось полночное безмолвие. Стокард приподнялся на колени и выглянул из-за укрытия. Заплакал ребенок и отвлек его внимание. Мать подсела к мальчугану, но тот уже спал. Стояла глубокая, казалось навек, тишина. И в ту же минуту зычно прокричала зорянка. Ночь прошла.

Поле заливал кипящий человеческий поток. Зазвенели луки, запели стрелы. В ответ резко хлопали ружья. Брошенное чьей-то уверенной рукой копье пригвоздило к месту теслинку как раз в тот момент, когда она наклонилась над ребенком. Стрела на излете, проскочив щель в баррикаде, вонзилась в плечо миссионеру.

Горстка людей не могла отбить нападение. Пространство между баррикадой и атакующими было завалено трупами, но индейцев все прибывало, они стремительно неслись вперед, и баррикаду захлестнуло точно огромной океанской волной. Стэрджес Оуэн бросился бежать к палатке, остальных посбивал с ног, похоронил нарастающий людской прилив. И только Стокард держался на ногах, раскидывая визжащих индейцев, словно щенят. Ему даже удалось поднять топор. Кто-то схватил ребенка за ногу, вытащил его из-под матери и, размахнувшись, ударил о бревна. Стокард топором размозжил индейцу череп и стал пробивать себе дорогу. Он был окружен яростной толпой, осыпавшей его градом копий и стрел. Из-за горизонта выкатилось солнце, и фигуры индейцев зловеще покачивались в алых лучах. Дважды они наваливались на Стокарда, когда он не успевал после сильного удара вытащить топор, и оба раза он стряхивал их с себя. Индейцы падали, и он шагал по их телам, и ноги его разъезжались в лужах крови. Наконец индейцы в испуге отступили, и Стокард оперся на топор, чтобы перевести дух.

— Клянусь, ты настоящий мужчина! — воскликнул подошедший Батист. — Отрекись от своего бога и останешься жить.

Ослабевшим от усталости голосом, но с полным достоинством Стокард проклятиями выразил свой решительный отказ.

— Посмотрите-ка на эту бабу! — сказал метис, когда к нему подвели Стэрджеса Оуэна.

Не считая царапины на плече, священник был невредим, но глаза его бегали от страха. Помутневший взгляд его упал на величественную фигуру богохульника Стокарда; несмотря на многочисленные раны, тот твердо стоял на ногах, вызывающе опираясь на топор, — спокойный, неукротимый, недосягаемый. И тут миссионер несказанно позавидовал человеку, который способен был так безмятежно сойти к темным вратам смерти. Да, именно этот человек, а не он, Стэрджес Оуэн, вылеплен был по образу и подобию Христа. И священник смутно ощутил проклятие предков, привычную слабость, которая досталась ему от прошлого, и почувствовал горькую обиду на созидательную силу — как бы она ни представлялась ему, — которая сотворила его, ее слугу, таким немощным. Даже человека с более сильной волей эта горечь и обстоятельства заставили бы сделаться отступником; для Стэрджеса Оуэна это было неизбежностью. В страхе перед человеческой злобой он пренебрежет гнетом господним. Его научили служить всевышнему, но оставили в роковую минуту. Ему дали веру, но без убежденности, ему дали дух, но не волю. Это было несправедливо.

— Где же теперь твой бог? — спросил метис.

— Я не знаю. — Стэрджес Оуэн стоял прямо, не шелохнувшись, будто ученик на уроке закона божьего.

— Так, значит, у тебя нет бога?

— У меня был бог.

— А сейчас?

— Нет.

Стокард смахнул кровь со лба и засмеялся. Миссионер посмотрел на него удивленно, точно сквозь сон. И ему показалось, что он отдаляется, что между ним и этим человеком пролегла бесконечность. И в том, что случилось, что должно было неизбежно случиться, он уже не принимал участия. Он стал зрителем, наблюдающим за событиями на расстоянии, да, да, на расстоянии.

До него как из тумана донеслись слова Батиста:

— Хорошо. Отпустите этого человека, и чтоб ни один волос не упал с его головы. Пусть уезжает с миром. Дайте ему каноэ и еды. Пусть отправляется туда, где русские, и расскажет их священникам о Батисте по прозвищу Рыжий, в чьей стране нет бога.

Миссионера отвели к берегу; он помедлил там, чтобы увидеть развязку трагедии. Метис повернулся к Хэю Стокарду.

— Бога нет, — сказал он.

Стокард лишь рассмеялся в ответ. Один из молодых воинов поднял копье.

— Так у тебя есть бог?

— Да! Бог моих отцов.

Он поудобнее перехватил рукоятку топора, но тут Батист подал знак, и копье вонзилось пленнику в грудь. Миссионер видел, как костяной наконечник прошел насквозь, как Стокард, все еще смеясь, качнулся и рухнул вперед, как сломалось древко копья. Потом Стэрджес Оуэн прыгнул в лодку и погреб вниз по течению, чтобы поведать русским о Батисте по прозвищу Рыжий, в чьей стране не было бога.
старый 27.07.2013, 12:20   #73
Гость
 
Регистрация: 08.2011
Сообщений: 4.932
Репутация: 74 | 6
По умолчанию

Николай Никандров
Диктатор Петр
I
— Опять проворонили! — кричал он на семью, созвав всех специально для этого в столовую. — Опять недоглядели! Почему дали заплесневеть этому кусочку хлеба! Почему своевременно не положили его в духовку, чтобы засушить на сухари! Может, в трудную минуту он кому-нибудь из нас жизнь бы спас! Зачем же тогда печку топить, дрова переводить, если у вас пустая духовка стоит! И почему я всегда найду, что в духовку поставить, чтобы жар даром не пропадал, а вы никогда даже не подумаете об этом! О чем вы думаете? В-вороны!!!
Мать Петра, старушка Марфа Игнатьевна, его сестра, вдова, Ольга и ее дети, Вася, десяти лет, и Нюня, восьми, думая, что выговор уже кончен, косились потупленными глазами в сторону двери.
— Стойте, стойте, не расходитесь! — останавливал их Петр, подняв руку, как оратор на митинге. — Забудьте на минуту про все ваши дела и выслушайте внимательно, что я сейчас вам скажу, а то потом, боюсь, забуду! Да слушайте хорошенько, потому что это очень важно вам знать! Когда покупаете что-нибудь на базаре, не зевайте по сторонам, а смотрите на гири, которые торговцы кладут вам на весы, чтобы вместо трех фунтов не положили два, вместо двух один! Поняли? Таких, как вы, там обвешивают! Таких, как вы, там ждут! Таким там рады! Р-разини!!!
Все члены семьи поднимали на Петра измученные, просящие пощады лица.
— Да! — всплескивал он руками и загораживал им дорогу. — Еще! Кстати! Вспомнил! Сегодня я купил на обед фунт хорошего мяса, и чтобы оно не пропало даром, я должен вас научить, что и как из него делать! Знайте же раз навсегда, если вам перепадает когда фунт мяса, то вы должны растянуть его по крайней мере на два дня! Один день есть только бульон с чем-нибудь дешевым, например, с перловой крупой, а на другой день подавать самое мясо, тоже с чем-нибудь таким, что окажется в доме, например, с картофелем! Поняли?
— Поняли, поняли, — усталыми голосами отвечали домашние и, качаясь, как от угара, поспешно уходили из столовой.
А он кричал им вслед, уже с открытой злобой, точно сожалея, что так скоро их отпустил:
— И спички, спички, спички, смотрите, не жгите зря! Спички дорожают! Спичек, говорят, скоро и совсем не будет! Спички надо беречь! За каждой спичкой с этого дня обращайтесь только ко мне! Поняли?
— Петя, — тотчас же возвращалась в столовую сестра. — Петя, — говорила она умоляющим голосом, и ее желтое опухшее лицо принимало мученическое выражение. — Там в кастрюле осталось от обеда немного овощного соуса. Можно его для мамы на вечер спрятать? А то мама за обедом опять ничего не могла есть, ее опять мутило от такой пищи...
— Конечно, конечно, можно, — собирал Петр лицо в гримасу беспредельного сострадания к матери и глубокого стыда за себя. — И я не понимаю, Оля, зачем ты меня об этом еще спрашиваешь! Кажется, знаешь, что для мамы-то мы ничего не жалеем!
— Как зачем? А если ты потом поднимешь крик на весь дом: «Куда девался соус, который оставался от обеда!»
— Я кричу, когда остатки выбрасывают в помойку, а не когда их съедают.
— Мы, кажется, ничего никогда не выбрасываем.
— Как же. Рассказывай.
— И вообще, Петя, я давно собиралась тебе сказать, что мы должны обратить самое серьезное внимание на питание матери. Я никогда не прощу себе, что мы допустили голодную смерть нашего отца. Это наша вина, это наш грех! И теперь наш долг спасти хотя мать.
— К чему ты все это говоришь мне, Оля? — нетерпеливо спрашивал Петр. — Разве я что-нибудь возражаю против этого?
— Петя, — умоляюще произносила сестра, — будем ежедневно покупать для мамы по стакану молока!
— Но только для нее одной! — резко предупреждал брат, нахмурясь. — Слышишь? Только для нее! Если увижу, что она раздает молоко, хотя по капельке, детям или гостям, подниму страшный скандал и покупку молока отменю! Поняла?
— Мама, — радостно объявляла в тот же день дочь матери. — Петя велел начиная с завтрашнего дня покупать для тебя по стакану молока, для твоей поправки. Но только для тебя одной! Смотри, никому не давай, ни детям, ни гостям, а то Петя узнает и произойдет скандал!
— Почему же это мне одной? — спрашивала старушка, и ее маленькое старушечье лицо с крючковатым, загнутым вперед подбородком принимало оборонительное выражение. — Одна я ни за что не буду пить молоко! Надо или всем давать, или никому!
— Мама, ты же знаешь, что для всех у нас денег не хватит!
— Тогда с какой стати именно мне? Пусть лучше детям: они растут!
— Дети могут есть какую попало пищу, а тебя от плохой пищи мутит!
Дочь убеждала. Мать не уступала. В спор ввязывался Петр.
— Мама! — кричал он и, как всегда, криком и возмущенными жестами маскировал свою безграничную любовь к матери. — Мама! Ты все еще продолжаешь мыслить по-старому: все для других да для других! Надо же тебе когда-нибудь и о себе позаботиться! Пойми же наконец, что это старый режим!
— Ничего, — упрямо твердила старушка. — Пусть буду старорежимная. Лишь бы не подлая.
На другой день покупали для старушки стакан молока.
— Этот стакан молока для мамы! — грозным тоном домашнего диктатора предупреждал всех Петр, в особенности Васю и Нюню, заметив, какими волчьими глазами они смотрели на молоко. — Пусть мама из упрямства даже не пьет его, пусть оно стоит день, два, пусть прокиснет, но вы-то все-таки не прикасайтесь к нему! Поняли?
Все слушались Петра, не трогали молока, но и старушка тоже не пила его, убегая от него, расстроенная и испуганная, как от отравы. И молоко, простояв два дня, прокисало.
— Мама! — кричал тогда Петр, почти плача от отчаянья. — Ты же умрешь!
— Вот и хорошо, что умру, — хваталась за эту мысль старушка. — Я уже старая, теряю память, вот вчера в духовке вашу кашу сожгла, забыв про нее. Для меня для самой лучше умереть, чем видеть такую жизнь. А вам без меня все-таки будет легче: и хлеба, и сахара вам будет больше оставаться...
— Мама! — восклицала жалобно Ольга, — что ты говоришь! Мама! — начинала она плакать. — Тогда пусть лучше я умру... — всхлипывала она в платок. — Все равно я постоянно болею, и на меня много всего выходит... Вон доктор прописал мне мышьяк и железо...
Ее плач расстраивал остальных, и на глазах у всех показывались слезы. Петр, чтобы замаскировать собственные слезы, поднимал на домашних крик, обличал их в слезливости, слабости, женскости. И в охватившей всех тоске, точно в предчувствии близкой смерти, семья собиралась в тесную группу, все жались друг к другу, дрожали, как в лихорадке, не могли ничего говорить, плакали...
— Но вы-то, вы-то по крайней мере признаете, что хотя я и поступаю иногда с вами грубо, резко, жестоко, как диктатор, но что я это делаю исключительно ради вашего же спасения? — обыкновенно каялся перед своими в такие минуты Петр.
— Конечно, конечно, — отвечала семья.
И в доме на некоторое время водворялось глубокое и грустное спокойствие.
— Опять подали голодающим! — однако вскоре проносился по дому возмущенный вопль Петра, когда, украдкой от него, кому-нибудь из домашних удавалось подать корочку хлеба какой-нибудь несчастной изможденной женщине, еле передвигающей ноги от слабости, с таким же, как и она, высохшим, черным, точно обугленным, ребенком на груди. — Мы сами голодающие! — вопил тогда Петр, размахивая руками. — Нам самим должны подавать! Разве они поймут, разве они поверят, что вы отрываете от себя, что вы отдаете последнее? Да никогда! Эти люди рассуждают иначе! Раз дают, значит, лишнее есть, а раз есть лишнее, значит, надо завтра еще прийти и других подослать, может, даже войти с ними в известную предпринимательскую компанию! И нам теперь от них отбою не будет! Вот что вы наделали! Поняли? В последний и уже окончательный раз предупреждаю: если еще раз увижу, что вы подаете голодающим, то в тот же день брошу к черту ваш дом, пропадайте без меня голодом, а работать зря, работать неизвестно для кого, работать на ветер я больше не желаю!
— Мама, — обращаясь к матери, говорила потом совершенно подавленная Ольга. — Правда, что Петя хочет бросить наш дом? Что же мы без него будем делать? Без него мы погибнем! Мама, знай: если он бросит нас или, не дай бог, заразится сыпняком и умрет, я тогда лучше сразу отравлю своих детей и сама отравлюсь. А бороться каждый день, каждый час, бороться так, как борется за наш дом Петр, я, заранее объявляю, ни за что не смогу.
— Тогда мы с тобой вместе отравимся, — решительно заявляла старушка. — Детей куда-нибудь отдадим, а сами отравимся.
— Чтобы я кому-нибудь доверила своих детей? — приходила в ужас Ольга. — Да ни за что на свете! Я даже не хочу, чтобы они видели такую жизнь! Что из них может выйти при такой жизни? Воры? Грабители? Нет, пусть лучше их вовсе не будет на свете!
И Ольга всегда держала при себе приготовленный яд.
Иногда Марфа Игнатьевна, пойманная сыном в самый момент оказания помощи голодающим, вступала с ним в спор.
— Петя, ведь жаль смотреть на них! — говорила она. — Я прожила на свете шестьдесят пять лет и никогда не подозревала, что у голодающих такой вид: соединение в одном лице жизни и смерти.
— Жаль?! — гремел Петр со страшным выражением лица. — А вы думаете, мне их не жаль? Вид?! А вы думаете, я мало видел, какой у них вид? Но у меня-то мужской ум, и я прекрасно понимаю, что помочь им мы не в состоянии, потому что мы сами вот уже два года как висим на волоске! Где уж тут другим помогать, лишь бы самим-то спастись! А у тебя, мама, как и у Оли, женский ум, и вы не можете понять, что всех голодающих мы все равно не накормим, а себя между тем подорвем и, может, свалим, но спрашивается: зачем? во имя чего? Чтобы ценой собственной жизни спасти жизнь одному неизвестному прохожему? Но неизвестному и в хорошее время не следует помогать: почем я знаю, кто он, а может, он выродок, чудовище, душитель свободы, кретин? Кажется, уже имеем на этот счет хороший урок! В особенности не надо помогать детям, потому что еще неизвестно, что из них получится! Но что долго распространяться об этом, когда тут все ясно как день! Тут, мама, одно из двух: или нам умирать, тогда помогайте оставаться в живых неизвестным, быть может, кретинам; или нам жить, тогда не замечайте других, умирающих от голода! Третьего выхода у нас нет! Поняла?
— Понять-то я поняла, — упорно защищалась старушка с глазами, красными от волнения. — Но и ты, Петя, тоже пойми меня, что я свою порцию хлеба отдала, свою, свою, не вашу! И что я буду сегодня весь день без хлеба сидеть, я, я, а не вы! Вы же от этого ничем не пострадаете, ничем!
— О! — восклицал Петр с досадой, что его опять и опять не понимают. — Как это мы ничем не пострадаем? А лечить тебя, когда ты свалишься от истощения, разве это нам не страдание?
— А вы не лечите.
— А видеть, как ты, наша мать, таешь на наших глазах, разве это нам, детям твоим, не страдание? Ведь мы семья, и когда ты подаешь свою порцию хлеба, ты подрываешь устойчивость всей нашей семьи! Поняла?
— У, какой ты, Петя, стал скупой! — простодушно вставляла свое слово Ольга. — Из-за кусочка хлеба, поданного женщине, умирающей от голода, ты поднимаешь целую бурю! И что это с тобой сделалось? Раньше ты не был таким скупым!
— Скупой?! — приходил в окончательное исступление Петр, начинал метаться по комнате, и лицо его искажалось при этом так, что на него неприятно было смотреть. — Это я-то скупой, я! — возглашал он с трагическим смехом безумца. — Ха-ха-ха! Я! Я, который когда-то, по молодости и глупости, ради счастья других, неизвестных, кретинов пожертвовал собственным счастьем, сидел в тюрьмах, таскался по ссылкам, заграницам! И теперь, в зрелые годы, бросил свое призвание, свою карьеру, свою личную жизнь, и все только для того, чтобы выручать вас, потому что, к моему великому изумлению, чувство кровного родства ко всем вам и любовь к матери в конечном счете оказались во мне сильнее всех других чувств! Вернее, никаких других чувств, кроме этих, родственных, во мне, как и во всех людях нашего времени, совершенно не оказалось! Я «скупой», а вы «щедрые»: вы тайно от меня подкармливаете собак и кошек со всего двора, а как день-два приходится чай без сахару пить, так опускаете носы и начинаете скулить: как зиму будем жить, если власть не переменится? Как будущий год будем жить? Как через сто лет будем жить? Для вас же хлопочу! Из-за вас же убиваюсь! Об вас забочусь, как бы подольше вам продержаться! А вы: «скупой», «скупой»...
Петр вскрикивал, хватался за сердце, падал в постель, принимал валерьяновые капли, клал на сердце холодный компресс, просил закрыть в комнате ставни, лежал, стонал... И домашние мучались не меньше, чем он, они каялись, что довели его до сердечного припадка, давали себе слово впредь этого не повторять, говорили шепотом, ходили на цыпочках, гостей еще от калитки отправляли обратно, ничего не могли делать, с раскрытыми от страха ртами то и дело заглядывали в дверную щелочку, не умирает ли по их вине Петр.
II
— Мама! — раздался однажды по-детски умиленный крик Ольги из первой комнаты, в то время когда ее дети и мать сидели в столовой за ужином, а Петр, больной сыпным тифом, лежал там же в постели. — Мама! К нам тетя Надя из Москвы приехала!
И Ольга, обезумевшая от радости и неожиданности, с высоко поднятыми бровями, с откачнувшейся назад, как от ветра, высокой прической, пронеслась мимо всех через столовую в садик, чтобы отпереть приезжей калитку.
— Подошла к самому окну, не узнала меня и спрашивает: «Петриченковы здесь живут?» — провизжала она на бегу восхищенно.
В столовой поднялась суета.
— Дети! — захлопотала Марфа Игнатьевна. — Вытирайте скорее глаза, щеки, а то тетя Надя увидит, какие вы плаксы!
— Бабуля, а Васька слюнями моет лицо! — пожаловалась щекастая, остриженная под мужичка Нюня.— Надо водой, под умывальником, как я!
— Лишь бы было чисто, — огрызнулся длинноногий остроголовый Вася, старательно вытирая рукавом блузы щеку.— И это не твое дело, ябеда! Ты лучше за собой смотри!
— Тихо! — присев от злости, зашипела на них мать, неизвестно зачем вдруг ворвавшаяся в столовую и тотчас же выбежавшая оттуда. — И это вы при гостях! При гостях! И еще при каких гостях!
Было слышно, как надрывался на улице Пупс, очевидно, принимая важную гостью за обыкновенную голодающую.
— От нее прятать со стола ничего не нужно? — суровым голосом спросил у бабушки Вася и такими глазами посмотрел на хлебницу, на сахарницу, словно тоже, как Пупс, готовился их защищать до последней капли крови.
— О! — воскликнула бабушка с упоением. — Она сама нам даст, а не то что у нас возьмет! Она-то не нуждается, она-то нет, она богатая!
Лай Пупса между тем приближался. Вот он с улицы перебросился в садик.
— Жан, сюда, сюда! Вноси чемоданы сюда! — послышался затем в стеклянной галерее новый приятный женский голос.
Давно не слыхала семья Петриченковых такого голоса, такого выговора! Не здешний, не южный, не крымский, а северный, великорусский, чисто московский был характер речи у тетки. И другим миром сразу повеяло от него, другой жизнью. Пожить бы вот той жизнью! Повеяло шумом, столицей, культурой, хорошим обществом, достатком, воспитанностью, изяществом...
И бабушку охватила дрожь.
— Вася! — зашептала она, побледнев и прислушиваясь к шагам приезжей. — Вася! Поправь сейчас пояс, у тебя пояс криво! А эта дырка откуда? Опять на штанах дырка! У меня уже не хватает ниток ежедневно чинить твои штаны!
— Бабушка, это ничего, — мягко проговорил Вася, поглядывая на двери. — Я этим боком не буду поворачиваться к ней, и она ничего не заметит.
— Бабуля! — в то же время кротко молила Нюня. — А у меня голова не кудлатая?
И она доверчиво подставляла под взгляд бабушки, как подставляют под водопроводный кран, свою бесхитростную квадратную голову.
Но было уже поздно. Бабушка на мгновение совершенно исчезла из ее глаз, словно растаяла в воздухе, как дым, а в следующий момент уже стояла в противоположном конце комнаты, в объятиях приезжей.
— Над-дя!.. — сквозь душившие ее слезы повторяла она. — Над-дя!.. Сколько лет!.. Сколько лет не видались!..
— Map-фа!.. — отвечала ей теми же изнемогающими причитаниями гостья. — Мар-финь-ка!.. Двадцать лет!.. Двадцать лет не видались!..
Потом приезжая так же горячо здоровалась с остальными.
Целовалась она по-московски, трикратно, два раза крест-накрест, третий раз прямо. И во время ее поцелуев каждый из семьи Петриченковых почему-то всем своим существом чувствовал, что их страданиям пришел конец, что теперь-то они спасены и что тетку послал к ним сам бог. Как, однако, вовремя она приехала!
— А это... неужели это ваш Петр? — остановилась гостья перед постелью больного.— Что с ним? Он болен?
— Да, — мучительно произнесла Ольга, с состраданием вглядываясь в исхудавшее, темное, обросшее лицо брата. — У него сыпной тиф.
— У дяди Пети сыпняк! — звонкими голосами прокричали дети, сперва мальчик, потом девочка.
— Как же это он так заразился? — задала москвичка тот, не имеющий смысла, вопрос, который обязательно задают люди, когда внезапно узнают о тяжкой болезни или смерти близко известного им человека.
— Очень просто, — вздохнула Ольга.
— Вошь укусила! — бодро объяснили дети, опять один за другим. — Вошь укусила, вот и готово!
И хозяева, и гостья, сделав скорбные лица, встали стеной перед постелью больного. Петр смотрел на них с полным равнодушием, как будто не произошло ничего особенного.
— Он тебя не узнает, Надя, — тихонько сказала бабушка гостье. — Знаешь, он у нас целую неделю без памяти был, даже своих не узнавал! — похвасталась она.
— Да, да, «не узнает», — вдруг грубо передразнил мать Петр, разобравший ее слова не столько по звуку голоса, сколько по движению губ.
И он насмешливо фыркнул носом в подушку.
— О! Узнает! — искренно обрадовалась приезжая и ниже наклонилась к больному. — Здравствуй, Петя!
— Здравствуй, — безразлично ответил Петр тетке и отвел от нее глаза.
— Видишь, — старалась доказать свое бабушка.— Я говорила, не узнает!
Но больной снова, и на этот раз дольше, остановил взгляд на приезжей.
— Что? — воспользовалась случаем москвичка, — что смотришь? Узнаешь? Если узнаешь, тогда скажи, кто я? — спросила она у него тем тоном, каким спрашивают у гадалки.
Петр некоторое время молчал, ничем не изменяя своего апатичного выражения.
— Королева английская, — последовал затем его спокойный ответ.
Дети шумно обрадовались словам дяди Пети, рассмеялись и с жадностью стали ожидать от него еще чего-нибудь в этом же роде.
— Видишь, — сказала бабушка гостье почти с удовольствием, — принимает тебя за королеву английскую.
— Да он нарочно! — разочаровала всех Ольга. — Он просто злится! Он злится, что его принимают чуть не за сумасшедшего и задают ему подобные вопросы! Разве вы не знаете нашего Петю? Сейчас он дурачит нас, городит вздор, а если мы будем продолжать надоедать ему, он станет отвечать дерзостями! Ну, чего мы обступили его?
— Да, да, — заволновалась москвичка. — На самом деле. Ему нужен покой, уйдем разговаривать в другую комнату.
— Нет!.. — повелительно и страдальчески проскрипел голос больного с постели. — В другую комнату вы не пойдете!.. Вы будете разговаривать здесь!.. Мне тоже интересно послушать, что тетя Надя будет рассказывать про Москву!.. По-ня-ли?
— Вот вам и «не узнает»! — заторжествовала Ольга и иронически сделала всем как бы приглашающий жест.
— Поняли? — раздраженно пропищал с постели Петр, не получив в тот раз ответа.
— Поняли, поняли, — замахали на него руками и мать и сестра. — Все поняли, только не кричи.
— Тетей Надей меня назвал! — удовлетворенно просияла москвичка и уже более весело и безбоязненно рассматривала больного. — Петя! Ведь я знала тебя еще гимназистом! А сейчас? Ты восходящая звезда, светило, молодая русская литературная знаменитость, известный писатель, автор замечательных рассказов!
— Тет-тя Надя! — заныл Петр и наморщился, как от боли. — Тет-тя Надя! Ты опоздала!.. Я уже не писатель!.. Теперешней России писатели не нужны!.. Тет-тя Надя!..
— Надя! — поспешно зашептала москвичке на ухо мать больного.— Ради создателя, не поднимай ты этого вопроса перед ним, пока он болен! Это самый страшный вопрос для него, и ты видишь, как он заметался в постели!
Петр ворочался с боку на бок, охал, вздыхал, не находил себе места... Вот он лег на живот, сполз на край кровати, свесил голову вниз, тяжелыми глазами впился в пол...
— Что это?! — вдруг вскричал он с негодованием и еще пристальнее вперил взгляд в пол. — Кто это рассыпал по полу и не подобрал хороший горох?! Уже разбрасываем по полу хороший горох?! Уже разбогатели?!
И он заплакал:
— Ааа...
— Это из-за трех-то горошинок? — пренебрежительно спросила мать, поглядев туда, куда указывал Петр.
— Да, из-за трех! — плакался Петр капризно. — Сегодня три да завтра три, а вы знаете, почем теперь на базаре горох?..
— Что сделали из человека четыре года! — кивнула на брата Ольга приезжей. — Он у нас и когда здоров, весь в этой ерунде!
— Мама, — появился в дверях столовой сын москвички, мужчина лет тридцати двух, держа перед собой загрязненные руки, только что потрудившиеся над укладкой на галерее багажа. — Мама, ты не знаешь, где бы тут у них умыться с дороги?
— Ах! — вспомнила москвичка. — Мне ведь тоже надо умыться. Пройдем в кухню. Полотенце взял? Мыло взял? Зубной порошок взял?
III
В столовой остались одни свои.
— Оля, — распорядилась бабушка. — Поди в садик и разогрей там самовар. Да поскорее!
— Стой!.. — резко закричал Ольге Петр. — Погоди!..
И он от слабости закрыл глаза.
— Один говорит «скорее», другой «погоди», и не знаешь, кого слушать! — остановилась, как бы на распутье, Ольга.
Петр продолжал, раскрыв помутнелые глаза и тыча в Ольгу этими глазами:
— Когда вытрясешь на дворе самовар, то сейчас же собери старые угольки!.. А то потом их растопчут ногами!.. И кипяченую воду, если осталась в самоваре, не выплескивай на землю, а слей в кастрюлю: пригодится!.. Поняла?
— Ну, поняла, — нетерпеливо дернулась сестра и вышла. — Совсем сделался ненормальный, — сказала она уже за дверью.
— Все им надо указывать, все им надо разжевывать и в рот класть, — ворчал в то же время Петр, один, с закрытыми глазами. — Сами ничего не могут, ничего!.. Какие-то деревянные!.. Нет, нет, женщина не человек!.. Женщине еще далеко до полного, до готового человека, очень далеко!..
— Мама, а мама, — когда мать вернулась из садика, заговорил Вася, беспокойно вертясь возле матери и мешая ей работать. — А она нам кем приходится? Теткой? Как же мы с Нюнькой должны ее называть? Тетей Надей?
— Нет, нет, — отвечала рассеянно мать, не глядя на детей и до боли в мозгу сосредоточенно думая о своем: с чего бы еще смахнуть пыль. — Какая там тетя. Она мне тетя. А вам бабушка. Бабушка Надя. А ну-ка, дети, давайте повернем шкап этим боком к гостям, этот бок как будто виднее.
— Ух ты! — удивился Вася. — Такая молодая, и бабушка!
— А кр-ра-си-вая! — сочно протянула Нюня и по-женски заблистала напряженными глазами. — А н-на-ряд-ная! Мамочка, а мы ее тоже должны слушаться?
— Ну, конечно, должны.
— Дура, — пояснил Вася сестре. — Ведь она нам родная и старшая.
— Мамочка, а того, другого, высокого, страхолюдного, как мы должны называть, который с ней приехал и с линейки на галерею вещи таскал?
— То ее сын и ваш дядя. Дядя Жан. И он вовсе не страхолюдный. Откуда вы слов таких понабрались!
— Значит, и его тоже надо слушаться, — утвердительно, для памяти, произнесла вслух Нюня задумчиво, с рассудительными ужимками...
— Нюнь, а Нюнь, — таинственно нагорбясь и вытаращив глаза, обратился Вася к сестре, как только она упомянула о вещах, которые дядя Жан перетаскивал с линейки на галерею. — Пока они умываются, пойдем-ка на галерею ихние вещи смотреть!
— Идем! — весело подхватила Нюня, и глаза ее залучились.
— Только руками ничего не трогать! — предупредила их мать.
— Нет! — бросили дети.
Согнувшись в поясе, с расставленными для равновесия руками, на цыпочках, дети осторожно ступали по галерее, точно боялись провалиться. Они озирались при этом, прислушивались, вздрагивали, строили гримасы.
— А бо-га-тые! — проговорил Вася, остановившись среди гор чемоданов, корзин, коробок и кое-каких вынутых и неспрятанных вещей.
— А бо-га-тые! — другим голосом повторяла за ним Нюня и испуганно улыбалась.
— Вдруг поймают! Подумают, что хотели украсть.
— Чертяки, — сказал Вася любя, оглядывая скользящим взором богатства приезжих.
— Чертяки, — повторила, как эхо, Нюня с тем же чувством.
И с вытянутыми лицами грабителей, забравшихся в чужую квартиру, бедно одетые, босые, нечесаные, с голодным сверканием детских глазенок, они принялись за более подробное ознакомление с вещами гостей.
— Макинтош резиновый, — отмечал, словно кому-то докладывал, Вася и, повертев в руках вещь, клал ее на прежнее место.
— Плед клетчатый, — в свою очередь, докладывала Нюня, с благоговейным чувством прикасаясь пальчиками к каждой вещи.
— Чемодан из чистой кожи, — оповещал Вася.
— Дорожное зеркальце с ручкой, — диктовала Нюня...
— Нюнька! — счастливо заулыбался на вещи Вася. — А сколько все это может стоить, а?
— Понятно, — сказала Нюня, и ее щеки загорелись. — Если бы нам половину всего этого, и то бы!
— А все деньги, наверное, вон в том узеньком красненьком чемоданчике сложены, — догадался Вася.
— Понятно, — опять проговорила Нюня, и ей отчего-то, быть может от такого количества денег, вдруг сделалось страшно. — Вась, — сказала она, дрожа. — Довольно.
— Чего довольно? — рассердился Вася. — Почему довольно? Только еще начали.
И, в поисках съедобного, он жадно внюхивался в углы дорожных корзин, задирая вверх край крышки и в образовавшуюся щель запуская свой острый нос. Нюня, склонив в раздумье голову набок, стройненько стояла перед ним, выпятив вперед круглый животик.
— Тут что-то съедобное, должно быть, какие-нибудь миндальные сухарики, — раззадоривал всячески брат сестру, сидя с расставленными ногами на полу и натаскивая на свой нос угол корзины. — Вот хорошо пахнет! А-а... — тянул он из корзины носом, как спринцовкой.
— А ну и я! — заблистала расширенными глазами Нюня и, упав на колени, стала жадно тыкать носом в щель корзины. — Все наврал. Никаких пряников миндальных нет. Пахнет чистым бельем.
— Нюнька, — вламывался уже в другую корзину Вася. — Нюхни-ка вот в эту дырку! Скажешь, не шоколадом пахнет?
— А ты крепче держи крышку, не защеми мне нос, а то я закричу.
— Я тебе закричу. Я тебе так закричу, что ты живая отсюда не уйдешь, — вдруг захотелось брату помучить сестру при виде ее беззащитности.
— Так и есть: шоколадом! — вскричала шепотом Нюня. — И еще каким!
— Это она нам его на подарки из Москвы привезла, — сказал Вася, стоя на коленях перед корзиной.
— Да, как раз, «на подарки», — не поверила Нюня.
— Почему «как раз»? Подарки нам должны быть! Она же знала, куда ехала! Она знала, что в доме есть дети! Бежим, идут!!!
Одним прыжком выбрались они из галереи в столовую, сели на стулья и придали себе невинный вид.
— Вовсе никого нет, — после долгого ожидания проговорила Нюня.
— Значит, так что-нибудь стукнуло, — произнес Вася.
Они сидели и скучающе следили за лихорадочной работой старших, бабушки и матери.
Обе женщины усердно терли мокрыми тряпками клеенку на обеденном столе.
— Мама, — спросил Вася, — а они нам заплатят за это?
— За что? — усталым вздохом отозвалась мать, работая.
— А за то, что остановились у нас. За квартиру, за самовар...
— Не говори глупостей!
— Ну, а если они сами предложат тебе на расходы?
— Да не предложат они ничего! Какое вам может быть до всего этого дело!
— Ну, а если они все-таки спросят тебя, сколько тебе дать, ты тогда, смотри, не стесняйся, больше проси. Им ничего не стоит дать, а нам пригодится, мы сможем улучшить себе питание.
— Понятно, — поддержала брата Нюня. — Сто миллионов в сутки проси.
— Ты бы только посмотрела, какие у них чемоданы! — сказал матери Вася.
Мать рассмеялась:
— Ага, значит, вы уже успели все рассмотреть!
Она не кончила фразы, как в столовую вошли приезжие, умытые, посвежевшие, довольные, с полотенцами в руках.
IV
Несколько мгновений они стояли рядом, неторопливо вытирая полотенцами руки и как бы новыми глазами осматриваясь вокруг.
Она была так моложава, а он, напротив, так старообразен, что никто не сказал бы, что это мать и сын.
Петр бросил меткое слово, когда, полчаса тому назад, в шутку назвал свою тетку королевой английской. С правильными, чересчур крупными чертами лица, с ярким румянцем на щеках, она на самом деле носила на себе какую-то печать знатной породистости. В то же время Жан, в противоположность матери, представлял собой типичнейшего плебея: долговязого, сутулого, с длинными руками и удручающе-громадными ступнями. На нем, точно на военном, все было защитно-зеленого цвета: и френч, и галифе, и длинные чулки, и фуражка.
— Ну-с, — сказала Ольга, — усаживайтесь к столу, сейчас будем чай пить.
— Бабушка Надя, садитесь! — наперебой кричали дети, нервно размахивая руками, очевидно, все еще находясь под впечатлением чемоданов. — Бабушка Надя, вот здесь садитесь! Бабушка Надя, вот для вас хорошее местечко, вот, вот! Бабушка Надя, в кресло, в кресло, в мягкое кресло! В кресле вам будет покойнее!
А у самих от голодного нетерпения сводило под столом ноги, а в душе закипал бунт. Когда же наконец достанут что-нибудь съестное из той дорожной корзины!
— Ого, какие у вас внимательные дети! — поразилась москвичка, важно опускаясь в мягкое кресло, как английская королева.
— Все дело в воспитании, — сказала Ольга и вспыхнула от материнской гордости. — Кто как воспитывает.
— Спасибо вам, детки, спасибо, что порадовали, — ласково благодарила москвичка детей и растроганными глазами смотрела на них, на одного, на другого. — Какие же вы, однако, хорошие, какие вы заботливые! Значит, в провинции еще сохранилась нравственность, несмотря на революцию. И вы всегда такие? — спросила она у детей.
— Всегда! — выстрелили дети дуплетом.
— Ну, хорошо, — сказала москвичка. — Потом я вам дам, там у меня есть в вещах, по плитке шоколада.
— Спасибо, бабушка Надя! — звонко, как соловей, неестественно высоким голосом запел Вася, так что в горле у него потом запершило, а из глаз покатились слезы. — За шоколад спасибо!
— Спасибо, бабушка Надя! — едва поспевала за ним Нюня, еще более возбужденная, чем он, с пунцовыми щеками. — За шоколад спасибо!
— Ну, когда получите, тогда и поблагодарите, — благодушно засмеялась в кресле москвичка. — А то они уже и благодарят. Да, — вздохнула она и покачала головой, — воспитание великое дело! С него и надо было начать, а не с революции! Вот мой Жан тоже, когда был маленький... Жан! — закричала она сыну рассерженно по-французски. — Не нюхай руки! Это же дурно!
А Жан, едва усевшись на стул, некрасиво нагорбился, провалил грудь, выпятил живот, вытянул далеко вперед свои длинные, тягостно огромные ноги и принялся старательно приглаживать обеими руками пробор на голове, потом с таким же усердием стал нюхать ладони, сложив их лодочкой и прижав к носу.
— Жан! — прикрикнула на него мать во второй раз. — Перестань наконец нюхать! Все обращают внимание!
Жан опять, как школьник, быстро отдернул от носа руки, однако через минуту снова принялся за прежнее, и было это у него вроде болезни.
Не посидев вместе со всеми и пяти минут, все время проявлявший странное беспокойство, точно его где-то ожидали или он кого-то ожидал, он вдруг встал, взял с подоконника фуражку с каким-то нелепым техническим значком и направился к выходу.
— Тебе, конечно, уже не сидится? — спросила мать.
— Я сейчас, — отвечал сын, кособоко остановившись среди комнаты и подергивая кожею щек, то одной, то другой.
— Куда же ты идешь?
— Так. Бриться.
— Да у тебя и брить-то нечего. Вчера брился. Он каждый день бреется!
— Ничего. И куплю папирос. Тетя Марфа, какие папиросы считаются в вашем городе самыми лучшими, самыми дорогими?
При словах «самыми дорогими» Вася и Нюня враз повернулись друг к другу лицами и обменялись многозначительными взглядами.
— Нюнька, понимай! — говорил взгляд Васи.
— Васька, понимай! — говорил взгляд Нюни.
— Жан, — вполголоса заговорила между тем москвичка с сыном по-французски. — Вот тебе деньги, и купи чего-нибудь к ужину, получше да побольше, чтобы и самим можно было хорошо поесть, и хозяев угостить. Я только сейчас заметила, какие они все голодные. И вина хорошего возьми, надо их отогреть.
И она подала сыну пачку денег.
При виде денег дети опять, как механические куклы под нажатием кнопки, вздрогнули и впились друг в друга глазами.
— Видала?
— Видал?
Как это всегда бывает в подобных случаях, и гости, и хозяева были так взбудоражены неожиданной встречей, что долго не могли ввести разговор в плавную колею.
— Ну, как вы там в Москве? — несколько раз спрашивала бабушка у москвички, нервно дрожа.
— Да мы там ничего, — несколько раз отвечала москвичка и, в свою очередь, несколько раз спрашивала: — Ну, а вы как тут, в Крыму?
И тоже нервно покачивала головой, точно заранее поддакивала.
— Прямо из Москвы? — многократно спрашивала Ольга.
— Прямо из Москвы, — многократно отвечала тетка.
— Это хорошо, что наконец-то вы решили пожить у нас в Крыму, — сказала бабушка. — Покупаетесь в море, поедите фруктов...
— О! — воскликнула гостья. — Какой там пожить!
И она рассказала, что пять дней тому назад ею была получена в Москве телеграмма из одного крымского городка, соседнего с этим. В телеграмме сообщалось, что в том городке умирает от сыпного тифа ее дочь Катя, два года тому назад переехавшая туда с мужем и детьми на постоянное жительство.
— Катя! — вскричала Ольга. — Катя два года живет в Крыму, а мы-то ничего не знаем об этом!
— Вот какая теперь жизнь, — пожаловалась бабушка низким ворчливым голосом. — Живем два года рядом, почти что в одном городе, и даже не подозреваем об этом. Устроили!
— Получив такую телеграмму, — продолжала гостья, — мы с Жаном моментально отправились в путь. А так бы я ввек не собралась в ваши края. Скажите, могу я тут достать лошадей, чтобы сегодня же ехать дальше?
— Ну, нет, — сказала Ольга и посмотрела на окно. — Уже темнеет, а у нас на шоссейных дорогах и днем грабеж. Не забывай, что тут горы, ущелья, обрывы, море...
— У нас переночуете, а ранним утром поедете дальше, — сказала бабушка.
— Но ведь тут недалеко, всего несколько часов езды, и мы торопимся, чтобы застать Катю в живых.
— Все равно, — решительно заявила Ольга. — Как вы там ни торопитесь, ни один извозчик ночью вас не повезет.
— Они ночуют у нас, — тоном окончательного решения сказала бабушка и сделала соответствующий жест рукой.
— У нас, у нас! — радостно заулыбалась Ольга.
— У нас, у нас! — закричали и запрыгали на стульях дети, сверкая острыми глазенками.
Тетя Надя еще немного подумала и махнула рукой.
— Ну, хорошо... — произнесла она растроганно. — Уговорили... Ну, спасибо вам... Всем спасибо... Да-а... Вот этого в Москве уже нет, такого гостеприимства... Там это уже вывелось... А жаль...
— Только не в комнатах!.. — неожиданно испортил красивую картину радушного гостеприимства Петр своим злым, раздражительным стоном. — Пусть ночуют в кухне!.. Только не на кроватях!.. Пусть спят на полу!.. Вы думаете, мало на них после дороги сыпнотифозных вшей!.. У нас денег нет лечиться!.. Пон-няли?
Тетка переконфузилась, покраснела, внимательно посмотрела на свою грудь, бока, руки...
— На нас-то насекомых нет, — произнесла она трудно, пробуя улыбнуться.
— Знаем мы!.. — отозвался Петр злобно. — На мне тоже не было, а вот лежу!..
— Что ж, — сказала тетка растерянно и с попыткой все обратить в шутку. — Мы можем и в кухне, и на полу. Мы люди дорожные.
— Чтобы я, да положила тетю Надю в кухне и на полу! — разъяренно вступилась за тетку Ольга. — Да ни за что! Да никогда! Тетя Надя такая хорошая, мы тетю Надю так любим, мы тете Наде так рады, мы тетю Надю насилу дождались, и вдруг положить ее в кухне, на полу! Ни за что! У тети Нади ничего не может быть, я тетю Надю не боюсь, я тетю Надю положу на свою постель, и если я заражусь, то это будет мое дело!..
— Го-го-го!.. — бессильно закрутил головой Петр на подушке и истерически провизжал через силу: — Опять!.. Опять понесла!.. Опять женский, слишком женский ум!.. Пойми же наконец, что тут не ты одна!.. Тут семья!.. По-ня-ла?
— Поняли, поняли, все поняли, — отвечала за Ольгу мать Петра, стараясь как-нибудь замять некрасивую историю. — И ты, пожалуйста, не кричи: здесь глухих нет! — прибавила она строго, на правах матери.
— Я не то что кричать!.. — пискливо угрожал Петр, как сильно пьяный, быстро ослабевая. — Я уже сам не знаю, что скоро буду делать с вами, раз сами вы ничего не понимаете!.. Как маленькие, как маленькие!..
Бабушка, наблюдая за больным, сделала всем знак молчать и сама замолчала.
И через минуту уже послышалось сонное сипение больного.
В конце концов потихоньку от Петра порешили, что тетя Надя ляжет в первой комнате, на кровати Ольги, а Жан устроится на галерее, на сдвинутых вместе сундуках.
— Тетя Надя хорошая, у тети Нади ничего не может быть, — еще много раз повторяла вполголоса Ольга, сильно взволнованная...
Убили?.. А руки потом хорошо вымыли?.. С мылом?..
V
Сидя в кресле и беседуя с Марфой Игнатьевной об общих московских друзьях и знакомых, тетя Надя вдруг испуганно содрогнулась.
— Я замечаю, — заговорила она с чувством глубокой обиды, — я уже давно замечаю, что ты, Марфинька, совсем не слушаешь меня, а вместо этого как-то странно приглядываешься ко мне, к моей шее, вот к этому месту, пониже уха. Скажи, разве там что-нибудь ползет?
И она повернулась тем местом шеи к своей собеседнице.
— Нет, нет... Так... Ничего особенного там нет... — смутилась бабушка, а сама опять уставилась в подозрительное пятнышко. — Ты не должна на нас обижаться, Наденька, но мы тут в Крыму так напуганы сыпным тифом, что мне всякий раз, как я взгляну на тебя, кажется, что по твоей шее пониже уха ползет крупная вошь, а на самом деле там у тебя такая родинка.
Дети обрадовались, засмеялись, вскочили и бросились смотреть на родинку.
— Родинка, как вошь, — с удовольствием отмечали они.
Москвичка тоже облегченно засмеялась и сделала попытку продолжать прерванную беседу. Но разговор уже не ладился, так как с этой минуты все занялись исключительно тем, что начали более откровенно приглядываться к телу и платью друг друга.
— Стойте — стойте, сидите так, не шевелитесь!.. Ан нет, ошибся, ничего нет, значит, это мне показалось, думал: она!
— А ну-ка, станьте к свету, что это у вас там черненькое такое?
— Черненькое не страшно, желтенькое страшно.
Вася был уверен, что он раньше Нюни что-нибудь на ком-нибудь поймает; Нюня была убеждена в обратном, то есть что она раньше. А дело от этого только выигрывало: оба они старались друг перед другом изо всех сил, присматривались к пятнышкам на теле, у себя и у других, прощупывали оборки и швы платьев, своих и чужих, и весело покрикивали при этом:
— Ну, эй, вы, кто там есть, выходите!
— Дети!.. — с перекосившим его лицо ужасом возгласил вдруг Петр, приподнявшись на локте с постели. — Дети!.. Объявляю!.. Кто поймает на московских гостях вошь, тот получит пол-ложки сахару к чаю!.. По-ня-ли?
— Дядя Петя, за каждую по пол-ложки?
— За каждую!..
— За живую?
— За живую!..
— Кто будет платить?
— Я!..
— А когда?
— Когда поймаете!..
Петр задыхался от волнения и дальше не мог говорить, а через минуту впал в обморочное состояние.
Обещание премии удесятерило старание детей. Однако зрение их скоро притупилось и стало галлюцинировать.
— Есть! — радостно и испуганно вскричала Нюня, замерев на месте, за спиной москвички. — Есть! Нашла! Вижу! Живая! Самая сыпнячая? Ишь, проклятая, сидит, глядит! Взять? Снять? Дать? Или сами возьмете?
Все вскочили с мест и осторожно подошли к креслу приезжей. А приезжая сидела в том же положении, в каком ее застало оповещение Нюни: окаменевшая, с остановившимися глазами, скованная по рукам и ногам чувством ужаса.
— Возьмите! — деревянным голосом произнесла гостья, боясь шевельнуться. — Снимите!
— Где? Где? — щурили глаза и бабушка, и Ольга, и Вася, на всякий случай держась поодаль и вытягивая вперед одни головы.
— Вон она, вон! — указывала Нюня счастливым лицом. — Ползет!!! — вдруг вскричала она диким голосом и затопала ногами на месте, как бы бессильная остановить уползающее насекомое.
Все шарахнулись в стороны и тотчас же снова стали приближаться к креслу с дорогой гостьей.
— Да ты сними ее, — мужественным голосом посоветовал Вася сестренке и побледнел от страха.
— Да! — окрысилась Нюня злобно. — Как же! Сними-ка сам!
— И сниму! — сказал Вася и почувствовал, как у него задрожали коленки и как все перед ним заволоклось туманом. — Мне это ничего не стоит.
И одним махом, как проглатывают касторку, он двумя пальцами захватил с заледеневшего плеча москвички микроскопически малый предмет.
— Руками! Он руками! — понеслись со всех сторон крики, как на пожаре, когда какой-нибудь смельчак бросается в самый огонь спасать ребенка. — Он с ума сошел! Она ведь заразная! Он хотя бы бумажкой!
— Ниточка, — с улыбкой доктора, не боящегося смерти, произнес Вася, разглядывая на своей ладони, как на оперативном столике, страшную находку. — Такая ниточка, как вошь.
И он с каждой минутой принимал все более неустрашимый вид. Плечи его и голова так и ломились назад от сознания собственной великой силы. А голос приобрел какой-то сладкий покровительственный тон.
Старшие, разобрав, в чем дело, облегченно вздохнули, расправили спины, заняли свои места.
— Тетя Надя хорошая, у тети Нади ничего не может быть, — опять затвердила Ольга.
— Как вы меня напугали!.. — замогильным голосом заговорила тетя Надя, все еще не двигая ни одним членом, как загипсованная. — Как вы меня напугали!.. Кажется, никогда в жизни я так ни от чего не пугалась, как сейчас!.. Как это вредно может отразиться на моем сердце!.. И сама я никогда не придала бы этому такого большого значения, если бы даже и нашла на себе насекомое, а это вы навели на меня такой страх, вы, вы!.. И чего я так испугалась?.. Уфф...
— Это все противная Нюнька, — сказала Ольга и поискала глазами девочку. — Глупая ты!.. Зачем ты сочинила, что она ползет? Разве ниточка, ворсинка от материи, может ползти?
— Я не сочинила, — протянула плаксиво в нос Нюня и опустила лицо, как наказанная. — Мне так показалось.
— Это ей со страху, — снисходительно улыбнулся в ее сторону одним уголком рта Вася.
— А Вася-то ваш какой молодец! — вспоминала москвичка. — Вася-то!
Вася герой! Пусть теперь московская богачка попробует оставить его без подарка! Тогда она увидит, что он ей сделает!
— Я ничего не боюсь, — возбужденно, как в чаду, не отдавая себе отчета в том, что говорит, рекомендовался Вася москвичке. — Я все могу! Я и тарантулов в руки беру, и гадюк! Ночью один пойду на кладбище, опущусь в любой склеп и просплю до утра на гробу со свежим покойником!
— Довольно хвастать! — прикрикнула на него мать и отстранила его рукой, как вещь, на задний план. — Расхвастался!
— Я правду говорю! — оправдывался мальчик с горящими ушами. — Я могу это доказать!
— Поймали? — очнувшись, застонал из своего угла расслабленным голосом Петр. — Убили?.. А руки потом хорошо вымыли?.. С мылом?.. А потом посмотрели, нет ли там еще?.. Может, там, у тетки на плече, их целое гнездо!.. Поняли?
Английское королевское лицо тетки густо вспыхнуло.
— Что он говорит! — не сразу нашлась она, что отвечать, и едва не заплакала. — Что он говорит, этот невозможный человек! — поднимала она и поднимала голос и сосредоточенно слушала себя. — У меня на плече целое гнездо насекомых! Вот что значит больной человек, вот что значит не сознает, что говорит! Да-а, теперь-то я вижу, как вам с ним должно быть тяжело, да-а...
— Поймали, поймали, успокойся, не кричи, — говорили Петру мать и сестра. — Но только то была не вошь, а ниточка, Нюнька ошиблась.
— Такая ниточка, как вошь, — прибавила Нюня, смакуя слово «вошь».
— Дети!.. — в первый раз строго обратилась к детям москвичка. — Не повторяйте вы так часто это слово: вошь. Это нехорошее слово, некрасивое, неприличное, грязное! Когда мы росли, у нас в доме никогда не произносилось это слово. А у вас только и слышишь: вошь да вошь.
— Как же ее тогда называть? — спросил Вася. — Ведь называть ее как-нибудь надо, раз она водится!
— Называйте: насекомое.
— Насекомая вошь, — тихонько заучивала Нюня, с прежним приятным чувством напирая на слово «вошь».
— Тет-тя Над-дя!.. — беспокойно заметался в постели Петр, точно ему вдруг сделалось нехорошо. — Тет-тя Над-дя!..
— Что тебе? Что, голубчик? — со всей любовью устремила к нему участливый взор москвичка. — Что, милый?
— Не сиди в мягком кресле, — заныл Петр, — а то ты нам напустишь туда вшей!.. Пересядь сейчас на простой стул, пока я не забыл!.. Поняла?
— Насекомых вшей, — поправила его Нюня, упиваясь непонятной сладостью грязного слова.
Тетка так и запрокинула за спинку кресла голову, чтобы не задохнуться от обиды. Глаза ее, обращенные в потолок, вопили от незаслуженного оскорбления!
— Поняла?.. — истерически переспросил Петр.
Ольга подошла к тетке, поцеловала ее в лоб и со слезами мольбы на глазах прошептала ей что-то на ухо.
— Хорошо, хорошо, Петя, — превозмогая себя, сказала громко тетка, поднимаясь, как парализованная. — Вот, видишь, я пересаживаюсь на стул.
— Вас-ся! — нараспев выдыхал из себя слова Петр. — Вынеси это кресло в садик!.. Пусть оно там после тетки проветривается!.. Понял?
Вася вскочил, сделал ногами сложное антраша, дал щелчок Нюньке, запел, бесконечно довольный, что ему нашлось дело, и поволок кресло в сад. Он разговаривал с креслом клоунским языком и зачем-то, должно быть для прибавления себе работы, переворачивал его ножками, то вверх, то вниз, словно катая по полу шар.
— Тет-тя Над-дя!.. — уже не оставлял в покое москвичку Петр. — Смотри, не вешай своих платьев на наши вешалки!.. Тет-тя Над-дя!.. Не клади своих шляп рядом с нашими шляпами!.. Тет-тя Над-дя!.. Ты особенно много не ходи по квартире, а старайся придерживаться какого-нибудь одного места, чтобы нам потом после тебя легче было протирать керосином!.. Тет-тя Над-дя!!!
VI
Возвратился Жан, выбритый, припудренный, с напомаженным, лоснящимся боковым пробором на голове. Он весь нагружен был кульками с закусками, сладостями, вином...
— Пьем в честь неожиданной встречи и радостного свидания родственников! — через минуту прокричал он первый тост.
— Ну, дай бог, дай бог, — среди звона посуды раздались негромкие расчувствованные голоса женщин.
Все, не исключая и детей, выпили первую рюмку залпом. Потом с особенным аппетитом, как некую редкую драгоценность, слили в рот еще одну темно-красную капельку, набежавшую со стенок рюмки на дно.
Уже первая рюмка вина произвела на всех самое оживляющее действие. Она сразу смыла с души какую-то застарелую копоть. И всем стало ясно, что вино-то и было им нужнее всего. Нечаянно сделали важное открытие, что при такой жизни, чтобы не погибнуть, надо побольше пить вина.
— Ради одного этого вина стоит переехать в Крым на постоянное жительство, — сказал Жан, по-мудрецки покачивая головой, когда, после выпитой рюмки портвейна, все стали высказываться по поводу замечательных качеств бывшего удельного вина.
Потом пили одни старшие.
— За скорейшее выздоровление дорогих сыпнотифозных больных: Петра и Кати!..
— За здоровье дорогих хозяев дома!..
— За благополучное окончание путешествия дорогих московских гостей!..
— За то, чтобы жизнь в России наконец наладилась, все равно как; чтобы гражданская распря чем-нибудь закончилась, все равно чем; чтобы снова можно было почувствовать себя хотя немножечко человеком!..
И после каждого нового выпитого стакана казалось, что эта возможность хорошей мирной жизни становится все ближе. И чтобы это приближение шло еще быстрее, старались пить как можно больше и тем как бы пробивать себе путь к желанному царству прекрасного.
— Жан, — сказала Марфа Игнатьевна, захмелевшая после двух рюмок портвейна, сладкого, как варенье, и прилипающего к пальцам, как смола. — Жан, ты вот живешь в Москве, везде там бываешь и, наверное, занимаешься политикой в этих дурацких, как их там, профсоюзах или собесах, что ли. Скажи, неужели мы так и не дождемся никакой перемены?
— Тетенька Марфинька, сестричка Оленька! — не слушая их, так же горячо обращался к ним Жан, пьяненько навалясь грудью на стол и щуря глаза. — Вы вот тут долго живете и всех знаете, познакомьте меня со здешними барышнями!
— Ха-ха-ха! — раскатилась смехом москвичка с блистающими от выпитого вина глазами, болтавшая в это время о каких-то пустяках с детьми. — Ха-ха-ха! Ему завтра утром ехать, а он знакомиться с барышнями вздумал! Что же ты успеешь?
— Все успею, — пролепетал Жан, непослушными глазами ища возле себя мать. — И что из того, что мне завтра утром ехать? Я могу и остаться, если понравится какая!
— Ты-то можешь! — опять расхохоталась мать.
— Разве Жан еще не женат? — строго спросила бабушка.
— Какой там не женат! — махнула рукой москвичка и, отхлебнув из стакана вина, весело продолжала: — Не послушался меня, женился, и вышло как я предсказывала: два раза был женат, и оба раза жены уходили от него!
И она с любовью и гордостью матери посмотрела внимательным взглядом на всю его громадную, нескладную фигуру, скрюченно навалившуюся на стол.
— Жан, сиди прямо.
Жан выпрямился.
— Жан, убери руки со стола.
Жан опустил под стол руки.
— Жан, не нюхай.
Жан оторвал от носа ладони.
— Отчего же все-таки они ушли от него? — допытывалась бабушка, разглядывая Жана злыми глазами, как закоренелого преступника.
— Оттого что глупые, — ухмыльнулся Жан в стол. — Но ничего. Вернутся.
— Обе? — сострила мать и посмотрела, смеются ли.
— А дети-то у него были? — сурово продолжала бабушка.
— Были. По ребенку от каждой.
И три женщины заговорили о несчастной судьбе детей разведенных супругов.
Жан, как всегда, не мог усидеть на месте, вздрагивал, озирался, менял на стуле позы, поправлял на голове пробор, нюхал руки, потом порывисто встал, взял фуражку и, сильно опьяневший, раскорячась, как на качающемся корабле, поплыл к выходу.
— Так поздно? — спросила мать. — А розы зачем? — вскричала она, заметив, как он украдкой достал из-под своей фуражки букет великолепных свежих роз и захватил их с собой.
— Так, — намекающе подмигнул он одним глазом сразу всей столовой и вышел.
— О-о! — хвастливо запела мать. — Уже-е! Уже познакомился! Уже купил розы! Уже назначил свидание! Не успели приехать! Каков? И он у меня везде так! И он у меня всегда такой! Ему и жениться не надо! Я ему и говорю: «Жан, зачем тебе жениться?» Я ему и говорю...
Она внезапно запнулась, смолкла, взгрустнула, как это часто бывает с людьми сильно опьяневшими, и медленно, в глубоком раздумье, потянула из стакана.
— Разболталась я... — с укором себе, низким-низким контральто произнесла она. — И слишком много хохочу я сегодня... И говорю глупости... Как-то там Катя сейчас?.. Жива ли...
Наступила пауза. Было слышно, как дышал в углу комнаты спящий Петр.
— Оля, — распорядилась бабушка. — Принеси сюда большую лампу, а то что мы сидим при коптилке? Сегодня праздник: тетя Надя приехала.
Зажгли большую лампу, которую не зажигали больше года. Закрыли ставни. И сделалось еще уютнее, еще милее.
— Я согласна сегодня всю ночь не спать, — сказала Ольга, — лишь бы с тетей Надей разговаривать!
Тетя Надя молча потянулась к ней, и обе женщины крепко обнялись и поцеловались. Когда они разнялись, на глазах у них блестели слезы.
— Молока в чай гостям не наливать!.. — проснулся и издали уставился пылающими глазами на тетку Петр. — Молоко берется только для больных!.. Так что стесняться тут нечего!.. Если вам стыдно об этом им сказать, то вот я им это говорю, мне не стыдно!.. Поняли?
— Понять-то мы, Петя, поняли, — отвечала бабушка, перемигиваясь с москвичкой. — Только у нас тут нет никаких гостей, а все свои: наша семья да тетя Надя с Жаном из Москвы.
— А Раиса Ильинишна?.. — пропыхтел больной трудно.
— Тут никакой Раисы Ильинишны нет, — продолжала перемигиваться с приезжей бабушка. — Разве ты не видишь? Это не Раиса Ильинишна, это наша тетя Надя, московская.
— Ага... — протянул Петр, успокаиваясь, и, с видом хорошо выполненного дела, повернулся на другой бок. — А то я вижу, как будто Раиса Ильинишна... И молошник наш возле нее стоит...
— Вот видишь, — тихонько обратилась к тетке Ольга. — Он проспал несколько минут и уже забыл, что ты у нас, принял тебя за чужую.
— А кто такая Раиса Ильинишна? — поинтересовалась москвичка.
— А это тут есть одна убогая женщина, старушка-горбунья, — рассказала Ольга. — Ей восемьдесят лет, а она все еще продолжает давать уроки музыки, конечно, за гроши и, конечно, голодает отчаянно. Петя не любит ее за неискренность, за то, что она всегда приходит к нам с предлогами. Говорила бы прямо, что пришла выпить чаю. А она, еще не переступив порога дома, еще в дверях, еще в шляпке и даже ни с кем не поздоровавшись, уже кричит предлог, с которым пришла. То выдумает, что ей надо навести у нас какую-нибудь справку, как будто у нас справочная контора. То якобы сообщить, что где сегодня дешево продается из продовольствия. То еще что-нибудь.
— А мне таких людей жаль, — сказала бабушка. — У нас хотя кипятку каждый день вволю, а у них и угля на самовар нет!
— Мама, мне тоже жаль! — вскричала Ольга с сочувствием. — Но зачем она врет!
— Молошник... — пробормотал уже во сне Петр твердо. — Наш молошник...
VII
Когда гору закусок, принесенных Жаном, общими силами переносили с подоконника на стол и перекладывали из бумажек на тарелки, у Петриченковых, взрослых и детей, ныли все внутренности от желания есть!
И уже тогда в их мозгу беспокойно копошилась одна большая, важная, практическая мысль. Как поступят московские гости с остатками закусок, если за сегодняшний вечер не удастся съесть всего: возьмут ли остатки с собой или оставят им? Вопрос имел громадное значение! Если москвичи мечтают забрать остатки продуктов с собой, тогда необходимо напрячь все силы, чтобы в этот же вечер покончить со всем, что есть на столе. Если же гости окажутся порядочными людьми и не погонятся, как нищие, за остатками, тогда сегодня надо стараться истреблять провизии как можно меньше, чтобы потом самим, без гостей, все это съесть спокойно, со вкусом, без той чисто желудочной гонки, которая, без сомнения, сейчас между ними начнется. В тех же хозяйственных целях было бы полезно незаметно отсунуть что-нибудь из закусок в сторону и припрятать...
Детей, кроме того, не переставал мучить страх перед возможностью вмешательства в этот семейный пир Петра. Что стоит этому человеку взять и скомандовать с постели: «Эй вы, женские умы! Вам говорю! Вас учу! Сейчас же все продукты, купленные Жаном, в том числе и пирожные, убрать со стола и спрятать на запас в кладовую! А на сегодняшний вечер выдам всем, и москвичам, строго порционно: по восьмой фунта хлеба, по пол-ложки сахару и по одной, с мизинец величиной, копченой рыбке — барабульке!..»
— Помните!.. — словно даже во сне учуяв детские мысли, детские страхи, вдруг страшно заволновался в бреду Петр. — Всегда помните!.. Каждую минуту помните!.. Теперь так трудно все достается!.. Теперь так случайно все достается, и деньги, и продукты!.. Так что на каждую получку денег и на каждое попавшее в дом продовольствие надо смотреть как уже на последнее!.. Слышите: на пос-лед-нее!.. Поэтому боже вас сохрани съесть когда-нибудь что-нибудь беспорционно или сверхпорционно: этим вы укоротите жизнь всей нашей семье!.. Поняли?
Дети переглянулись.
— Это он во сне, — успокоительно произнес Вася, видя испуганное лицо сестры.
Еще более равнодушно прослушали это бредовое предупреждение Петра Ольга и Марфа Игнатьевна. Теперь-то это к ним не относится. Теперь-то они не погибнут, не вымрут. Теперь-то они спасены. Доказательства этому вот, налицо: тетка, стол; стол, тетка...
От вина, от стола, от москвички хозяева так обалдели, что не знали, на что больше смотреть, на добрую ли тетку, на ореховую ли халву...
Даже бабушка, Марфа Игнатьевна, самая терпеливая в доме и не жадная, и та на этот раз изменила себе. Точно для совершения убийства, крепко захватив нож в одну руку, вилку в другую, только для себя, не заботясь сверх обыкновения о других, она некрасиво вылезла локтями на стол и, придвигая к себе овальное блюдо со свежим сочащимся окороком, весело и бойко, как когда была молодая, тараторила:
— Люблю ветчину. Жаль только, нет горчицы. Но и без горчицы будет хорошо.
— Пей, Марфинька, пей, чего же ты так мало пьешь, — наливала ей рюмку за рюмкой добрая гостья. — Бог знает, когда мы с тобой еще встретимся. Да и встретимся ли когда?
Дети вели себя за столом идеально. И вместо былой разделявшей их вражды теперь между ними был крепкий союз. «Вась, если мне будет чего-нибудь не достать рукой, тогда ты мне подашь. А если что-нибудь из вкусных вещей будет стоять далеко от тебя, тогда я к тебе пододвину». — «Ладно. Только ты, Нюнь, смотри, про ту банку с вареньем молчок. И завтра молчок, всегда молчок, всю жизнь молчок! Иначе ни тебе не жить, ни мне!» — «Хорошо. Если правильно поделишь. Но в той банке не варенье, а вовсе компот». — «Черт с ним, пусть будет компот».
Дети первыми примостились к столу так прочно, словно готовились тут зимовать!
Дети выбрали себе самые выгодные, самые выигрышные места, откуда и обозревать стол было лучше, и достать рукой легче!
Дети присосались к столу пустыми животами, как порожними насосами, и только ожидали разрешения, когда можно начать качать!
— Смотрите мне, не срамите меня, первыми есть не начинайте, ждите, пока бабушка Надя что-нибудь в рот возьмет! — звучал в их ушах закон, предупреждение матери.
И они ждали, терпели, молчали, несмотря на то что это стоило им и сил, и здоровья. Но зато что с ними было потом, когда бабушка Надя наконец взяла в выхоленную руку первый кусок и не торопясь положила его в деликатный рот!
— Нюнь, — тихонько шипел под стол Вася. — Не зевай. Ты еще этого не пробовала.
— Как? — удивилась Нюня. — Разве я этого не пробовала?
— Конечно, не пробовала. Я все вижу, что ты ешь.
— Вась! А отчего ты это кушанье пропустил?
— А разве я его пропустил?
— Конечно, пропустил. Я все вижу, что ты ешь.
И дети, и взрослые ели нездорово, тревожно, спеша, часто даже не ощущая вкуса того, что ели, лишь бы съесть, словно дело происходило в станционном буфете после второго звонка и в ожидании третьего, когда и бежать в вагон к вещам было надо, и денег, заплаченных в буфете, было жаль.
— Не в то горло попало, — вдруг во всеуслышанье доложила Нюня, с грохотом попятилась от стола вместе со стулом далеко назад и, согнувшись над полом под прямым углом, побежала с переполненным ртом в кухню, к помойной лоханке..
— В другой раз не будешь так торопиться, — бросил ей вслед Вася, довольно улыбаясь и поспешно жуя.
— Ты больше меня съел! — каким-то чудом пробормотала Нюня с набитым ртом, полуобернув назад озлобленное лицо и не разгибая спины.
Взрослые не отставали от детей. И насколько толсто намазывала себе хлеб сливочным маслом Марфа Игнатьевна, вообще любительница этого продукта, настолько же, никак не тоньше, тотчас же старалась намазать себе и Ольга, у которой желудок вовсе не переваривал жиров.
— Масло хорошее Жану попалось, — проговорила она при этом для вида, чтобы подумали, что она не ест, а только пробует, как специалистка-хозяйка.
— Да, — промычала ей бабушка, жуя. — Масло действительно...
— Масло хорошо есть с редиской! — услыхав про масло, жадно кинулась к масленице и Нюня, чтобы те всего не съели.
— Редиска? — передернулся, как ужаленный, Вася. — Нюнь, подтолкни-ка ко мне миску с редиской. А то другие уже ели, а я даже не пробовал.
— Но у тебя во рту уже пирожное!
— Какая разница? Давай редиску!
И, что было удивительнее всего, гостья тоже ела хорошо, не хуже хозяев!
— Не замечаете ли вы, — как бы в объяснение этого обстоятельства говорила она, ловко сдирая вилкой шкурочку с маринованной скумбрии. — Не замечаете ли вы, что сейчас, по случаю голода, в России едят так много, как никогда? Каждый рассуждает, вероятно, так: «Бог его знает, что будет дальше, надо на всякий случай съесть, хотя и не хочется». И едят что попало, где попало, когда попало. По крайней мере, у нас так. А у вас как?
— У нас? — переспросила Ольга и дала пройти по пищеводу недожеванному куску. — У нас, конечно, кто может, тот тоже ест теперь больше, чем всегда. Но мы едим не больше, а много меньше, чем ели прежде. А думаем-то об еде, конечно, больше, чем думали прежде. Прежде ели и почти не замечали этого; так сказать, делали это между прочим. А теперь, вот уже скоро два года, мы ни о чем другом не думаем, кроме как об еде. За два года ни одной минуты, свободной от этой мысли! За два года ни одной другой мысли!
— Да... — помотала головой бабушка над тарелкой и вздохнула: — Наделали!
Ели и тоном далеких поэтических припоминаний говорили, что почем стоило раньше и что почем стоит теперь.
— Раньше возьмешь на рынок рубль и принесешь домой полную корзину.
И следовало соблазнительное перечисление всего, что было за рубль в корзине.
— Раньше оставишь в ресторане два рубля, а чего только не наешь и не напьешь там за эти два рубля!
И следовало аппетитное описание всего, что елось и пилось в ресторане.
— Раньше...
— Раньше...
VIII
— Спокойной ночи, тетя Надя! — подошел и поцеловался с москвичкой Вася, плохо видя от желания спать.
— Спокойной ночи, тетя Надя! — встала и проделала то же самое Нюня, сонливо пошатываясь.
— Да не тетя Надя, а бабушка Надя! — уже в который раз поправила детей Ольга. — Бабушка Надя!
— Да... — едва дети ушли, меланхолично вздохнула москвичка и подперла руками красивую голову, склоненную над столом перед стаканом белого вина. — Вот уже и в бабушки попала!.. Боже мой, боже мой, как летит время!.. Неужели я такая старая?.. Даже страшно... А ведь я все еще чего-то жду... Оленька, Марфинька, дорогие мои, давайте выпьемте, чтобы нам не было так страшно...
Она расчувствованно чокнулась с хозяйками, выпила, нахмурилась, трагически застонала, как будто приготавливаясь к трудной интимной исповеди, и, тоном глубокого удивления перед собственной жизнью, начала вспоминать вслух, давно ли было в ее жизни то, давно ли было это...
Вино, ночь и воспоминания прошлого настраивали всех на чуточку грустный, задушевно-искренний тон. То и дело раздавались вздохи сочувствия к людям, о которых вспоминали...
И сыпались, сыпались вопросы хозяев; и давались, давались ответы гостей... И так волнующе-хорошо было в моменты общего молчания вдруг, неизвестно почему, всем своим существом почувствовать глухую-глухую провинцию, глубокую-глубокую ночь...
— Ну, а вообще-то как идет жизнь в Москве, хорошо или плохо? — после одной из таких пронизывающих пауз задала вопрос Ольга. — Может быть, от тебя, тетя Надя, мы услышим наконец об этом правду. А то один говорит, что в Москве замечательно хорошо, а другой, что очень плохо. И не поймешь, кто прав.
— Правы и те и другие, — сказала тетя Надя. — Потому что сейчас такой век, когда каждый судит о Москве по себе: если ему удалось в Москве устроиться материально хорошо, значит, и Москва хороша; а если ему в Москве не повезло, значит, Москва никуда не годится.
— Тет-тя Над-дя! — завозился и заохал в постели Петр, как бы спросонья. — Громче про Москву!.. Громче!.. Поняла?
Ольга подмигнула москвичке, чтобы та не особенно обращала внимание на слова Петра.
— Он все равно через минуту снова уснет, — шепнула она.
— Ну, а тебе-то, Надя, как в Москве? Хорошо? — продолжала спрашивать бабушка пытливо.
— Оч-чень! — воскликнула москвичка с придыханием и, заулыбавшись, на несколько мгновений зажмурила глаза. — Очень хорошо! — сладко содрогнулась она с закрытыми глазами.
У хозяек, было видно, даже хмель прошел от такого ответа гостьи. Обе они пристально и изучающе уставились на нее. Тетка хвалит теперешнюю Москву! Что это? Не коммунистка ли она? И не наболтали ли они при ней чего-нибудь лишнего?
— В Москве жизнь нисколько не похожа на вашу жизнь, — продолжала москвичка, раскрыв глаза. — Там отлично! Москва сыта, обута, одета. Москва работает, служит, спекулирует, учится! Москва приспособилась! Москва живет вовсю!
Дверь в столовую распахнулась, и на пороге комнаты появилась сильно согнутая наперед фигура Жана, с налитыми от натуги глазами и с большим простым мешком на спине, набитым какими-то твердыми, угловатыми, тяжелыми вещами.
— Вот он, представитель Москвы! — торжественно указала на сына захмелевшей рукой гостья и рассмеялась.
Жан с грохотом свалил мешок в углу и вытирал со лба пот.
— А ну-ка, покажи, что ты там такое принес? — спросила у него мать. — Хотя нет, не надо, это еще успеется, это скучная проза, — лениво потянулась она. — Ты лучше сперва нам расскажи, куда ты ходил с розами?
— Так. Там. К одной, — пренебрежительно бросал короткие слова Жан с улыбкой мужчины, якобы старающегося скрыть от других, какой он сейчас имел великолепный успех в одном амурном дельце.
— Кто же она такая? — впилась в него оживившимися глазами мать. — Интересная?
— О-о!
— Ну и что же?
— Ну, и пристала: «люблю» и «люблю». Насилу отвязался.
— Это от голода, — сказала Ольга, несколько испортив впечатление.
— Нет! — почти яростно вступилась мать за сына, и в глазах ее мелькнул злой огонек. — Нет! В него все влюбляются, каждая, всегда! Жан! — обратилась она к сыну так же разгоряченно по-французски. — Только не нюхай пальцы! Пальцы сейчас убери от носа! Это так портит тебя, так портит!
Жан спрятал руки под стол.
— А может быть, она какая-нибудь такая? — спросила бабушка брезгливо и сплюнула в сторону.
— Нет, — спокойно сказал Жан, навалившись грудью на стол и жмурясь, как кот. — Она очень порядочная. С золотым медальоном на шее.
— Но ты наш адрес все-таки таким не давай, — предупредила бабушка.— Ну их совсем. С медальонами их.
И, обратясь к матери Жана, она спросила недовольно:
— Жан где-нибудь служит?
— Да, — засмеялась мать и с удовольствием поглядела на сына. — Служит.
— Где?
— Где-то там, я даже не знаю где. Знаю только, что он там у них каким-то главным. Все остальные его подчиненные. Но он больше всего мне помогает, в моей работе.
— А-а-а, — приятно поразилась Ольга и новыми глазами посмотрела на Жана. — Вот это хорошо! На сцене тебе помогает? В музыке? Он играет? Поет?
— Да, — засмеялся Жан, уставив на Ольгу широко раскрытый рот и расправляя двумя ладонями пробор на голове. — В музыке помогаю, — прибавил он, встал, пошел в угол и приволок оттуда тяжелый мешок.
— А ну-ка, посмотрим, что ты принес, — с интересом смотрела на мешок москвичка.
С довольным лицом рыболова, вытряхивающего из невода одну рыбину крупнее другой, Жан извлекал из мешка и раскладывал по подоконникам, по стульям, по краям стола, по полу желтые медные примусы и серые оцинкованные машинки для котлет. Половина мешка было того, половина другого.
— Вот какой музыкой мы занимаемся! — сказал Жан и, подбоченясь, с удовлетворенным видом стоял среди разложенных товаров, как царь среди своего царства.
— А хорошие? — новым, деловым голосом спросила москвичка, окидывая вещи цепким взглядом.
— Хорошие, старорежимные, — сказал сын, не отрывая лица от товара.
— Сколько штук примусов? — встала и пошла переходить от вещи к вещи москвичка с наклоненным лицом. — Сколько штук мясорубок? Сколько исправных? — вертела она каждый винтик. — Сколько требующих небольшого ремонта?.. В одном месте выгодно одно купить, в другом другое, — говорила она между делом, ревностно пробуя каждую машинку и откладывая испробованные в сторону. — Подъезжая к вашему Крыму, мы из разговоров с пассажирами узнали, что у вас эти вещицы по три миллиона штука, а у нас по двадцать. Вот мы и решили захватить их для обратного пути, сколько наберем. Некоторые пассажиры еще в вагоне дали нам адрес одной лавчонки, куда они сегодня же явились с этими вещицами, и Жан купил их у них.
— Ловко! — искренно вырвалось у Ольги. — Вот это работа!
— Но мы, конечно, не только эту дребедень покупаем, — сказала тетка. — Это так, между делом. Только чтобы оправдать дорогу к Кате. Жаль, мы сюда приехали с пустыми руками: а у вас тут хорошо пошли бы фитили для ламп и охотничьи собаки.
— Тетя, значит, вы по семнадцать миллионов на каждой машинке заработаете?
— Пусть на разные накладные расходы ляжет по два миллиона на штуку, — высчитал Жан, — и тогда нам очистится пятнадцать миллионов от каждой. Сто штук свезем, полтора миллиарда заработаем.
— Миллиарда!!! — схватились обе хозяйки за головы.
— Значит... вы... вы... миллиардеры? — испуганно запинаясь, произнесла Ольга.
— Раз полтора миллиарда, значит, миллиардеры, — безнадежно покачала ей головой Марфа Игнатьевна.
— Тетя Надя, — просто, как ребенок, спросила Ольга. — Куда же вы столько денег деваете? Неужели все тратите?
— Часть трачу, проживаю, — вольготно отвечала богачка. — Часть вкладываю в дело. Часть, в золотых монетах, прячу для будущего.
— А Жан? — перевела Ольга наивно-удивленные глаза на Жана, который в это время сидел, без конца ел, без конца пил, молчал, беспокойно менял на столе позы...
— Жан тоже часть своих барышей транжирит, часть дает на дело. Но больше, конечно, транжирит.
«Лучше бы нам половину давал!» — явственно, как в книге, зажглись слова в пришибленных глазах обеих хозяек; зажглись и погасли.
Примусы были подержанные, в копоти, и у тети Нади на носу появилось черное пятно сажи. Обе хозяйки это видели, но им было стыдно сказать гостье об этом. И что бы потом ни делала тетя Надя, что бы она ни говорила, обе хозяйки смотрели только на черное пятно на ее носу и думали только о нем. Вот тетя Надя уже размазала это пятно, сделала его больше и, наверно, еще размажет... И хозяйкам сделалось обидно за тетю Надю, за то, что у нее, такой элегантной, красивой, умной, талантливой, нос был испачкан сажей, и глубоко противной показалась им жизнь, средства для которой приходилось добывать такими способами.
— Оля, что ты так смотришь на меня? — вздрогнула тетя Надя, почувствовав на своем профиле вдумчивый взгляд племянницы.
— Так, — ответила племянница, глядя на пятно сажи на носу тетки. — Думаю.
— И, конечно, обо мне? Правда?
— Откровенно говоря, да.
— Это интересно. Что же ты обо мне думаешь?
— И думаю я вот что: как это могло случиться и как это понять, что наша тетя Надя, такая замечательная и такая известная оперная артистка, о которой когда-то даже было в газетах, вдруг теперь скупает у нас в провинции подержанные, испачканные говяжьей кровью мясорубки и старые, запаянные, в копоти, примусы.
Москвичка рассмеялась, отвертывая передними зубами какой-то винтик на машинке.
— А ваш Петя что делает? — спросила она и опять сунула в рот винтик.
— Петя? — повела бровями Ольга. — Петя другое дело.
— Нет, ты отвечай на мой вопрос: что делает ваш Петя, тоже талант и не такой, как я, а настоящий, большой, признанный!
— Ну, он, конечно, торгует, на толчке старьем.
— Он «конечно»? Ну, и я «конечно»! — победно рассмеялась москвичка.
— Теперь трудное время, — примирительно вступила в разговор Марфа Игнатьевна, чтобы не дать разгореться спору. — Теперь не приходится много философствовать. Теперь лишь бы чем-нибудь заработать. А так-то оно конечно. Что там говорить.
— Вот это верно! — воскликнула гостья бодро. — А вы тут сидите в Крыму и спите! Вот, чем философствовать, как говорит Марфинька, и спать, вступайте-ка лучше в нашу компанию по скупке у жителей Крыма мясорубок и примусов! Вы будете скупать на местах, а мы будем сбывать в Москве! Хотите?
— Отчего же, — нерешительно, с ноющей болью в груди, улыбнулась неожиданному предложению Ольга. — Можно. Если сумеем.
— А чего тут уметь? Жан, слышишь, какое предложение я делаю нашим?
— Слышу, слышу, — отвечал над тарелкой Жан. — Конечно, пусть соглашаются. У них тут в Крыму работать можно. У крымских жителей еще вещички есть.
— Значит, согласны? — перестала работать москвичка и села прямо напротив обеих хозяек, глядя на них в упор, как дух-искуситель.
— А что ж, — принужденно улыбнулась Ольга. — Согласны.
И вдруг она почувствовала такую щемящую тоску на сердце, точно прощалась с чем-то дорогим навсегда!
— Я думаю, — вводя их в курс дела, между прочим сказала москвичка, — я думаю, что тут вам удастся много закупить этих машинок.
— Тут-то много, — ответила вяло Ольга, как в тяжелом дурмане, и вздохнула. — Тут каждый свою продаст. Тут такой голод.
— Вот и хорошо, — сказала тетя Надя. — И вы заработаете, и мы заработаем. Мы вам оборотные средства оставим.
— Только с этим надо спешить, пока у крымских жителей дела не поправились, — не поворачивая к ним головы, произнес Жан, наливая в стакан портвейн. — А то тогда они вам ничего не продадут. Вон уже ходят слухи, будто американцы в Крым кукурузу везут...
Куда же вы столько денег деваете? Неужели все тратите?
IX
И потом, в другой комнате, лежа в постелях, раздетые, под одеялами, при потушенной лампе, долго еще продолжали три женщины переговариваться между собой из трех разных углов. Их самих не было видно, и узнавали они друг друга только по голосам.
— Ай-яй-яй! — вдруг спохватилась в постели москвичка. — Я сегодня проговорила весь вечер, а вы только молчали и слушали! Я заболталась, а вы никто не остановили меня, и вышло, что я только о себе да о себе! Даже неловко! Извольте теперь вы рассказывать, как вы тут живете, а я буду слушать!
— Мы-то расскажем, — протянула со вздохом в полной тьме из своего угла Ольга. — Только жизнь наша неинтересная. Я даже не знаю, о чем, собственно, тебе рассказывать.
— Обо всем, — зазвучал в темноте в другом углу голос приезжей. — Я не понимаю, например, вот чего: если ты, Оля, служишь машинисткой в коммунхозе, где жалованья не платят, а Петя берет на комиссию для продажи на толчке чужие вещи и тоже почти ничего не зарабатывает, то чем же вы живете?
— Случаем, — отвечал голос Ольги. — Мы живем, тетя Надя, только случаем. Нас всегда случай спасал. Сколько раз, бывало, казалось, что ниточка, на которой мы висим, вот-вот оборвется и мы полетим в пропасть, погибнем. А потом смотришь, какой-нибудь непредвиденный случай вывезет нас, и мы опять держимся до следующего кризиса. И твой приезд, тетя Надя, для нас такой же непредвиденный случай и, вероятно, самый счастливый из всех, благодаря тому делу с примусами и мясорубками, которое ты устроила для нас.
— Дело с примусами и мясорубками — верное дело, — прозвучал убежденный голос москвички.
— Мы, Наденька, не живем, — вставила свое замечание Марфа Игнатьевна. — Мы вымираем. На почве плохого питания мы все чем-нибудь неизлечимо больны. У Васи размягчение позвоночника, у Нюни какая-то атрофия в желудке, у Оли белокровие и все зубы вынимаются, а обо мне и говорить нечего: когда хожу, держусь за мебель, а из дома не выхожу, чтобы не умереть на улице. Доктор говорит, у нас у всех такое ничтожное содержание гемоглобина какого-то, или кровяных шариков, что ли, при котором прежде падали и умирали. Тот же доктор прописывает нам мышьяк и железо, но сам же говорит, что это ничего не поможет...
— Какие ужасы распространяет ваш доктор! — задрожала москвичка. — Доктор не прав, и вы скоро поправитесь! Если на примусы и мясорубки цены московские и ваши скоро сравняются, тогда вы будете поставлять нам другие товары. Сейчас, например, нам есть расчет еще брать у вас: пилы, чернильные карандаши, горький перец...
— Вот из-за такой жизни нам, Наденька, и важно толком от тебя узнать, можно ли в ближайшее время надеяться на какую-нибудь перемену? — неизменно сворачивала бабушка разговор в сторону политики. — Что у вас в Москве говорят об этом?
— Я уже вам сказала, — отвечала москвичка, — что в Москве о политике не говорят. Москва живет деловой жизнью.
— Очень жаль, — сказала бабушка. — А у нас, на юге, наоборот, политика стоит на первом плане. Ночью лежишь, не спишь, слышишь: булькает в животе, и думаешь, что это где-то вдали начинается канонада: французы и англичане к нам пробиваются. А потом видишь, что это в животе, и так сделается обидно, что все нас бросили!
Москвичка рассмеялась.
— У нас в Москве от этого излечились давно и уже никого не ждут, — сказала она.
— Неужели не ждут? — упавшим голосом спросила бабушка. — Это будет ужасно, если никто не придет.
— А кто же может прийти?
— Все равно кто. Лишь бы пришли. И мы тут не теряем надежду, что вот-вот кто-нибудь придет.
— Напрасно, — опять засмеялась москвичка. — В Москве когда-то тоже верили в это «вот-вот», назначали сроки, ждали, томились, мучились. А с тех пор, как окончательно уверились, что никто не придет, и зажили обыкновенной жизнью, всем сразу стало хорошо. Конечно, так будет и у вас. Бросьте эти ожидания, займитесь делом, и вы увидите, как вам будет хорошо.
Обе хозяйки, было слышно, что-то промычали в темноте ей в ответ...
Детям тоже долго не спалось.
— Я-то твой шоколад не украду, — говорила в темноте со своей постели Нюня. — Лишь бы ты мой не украл!
— Я тоже твой не украду, — обещал Вася.
Минуты две длилась пауза.
— Вася, ты спишь?
И, не получив ответа, Нюня, босая, осторожно крадется в темноте к своему шоколаду и перепрятывает его на другое место.
— Нюня, ты спишь? Отчего же ты вдруг перестала дышать? Ой, притворяешься...
И Вася ощупью отправляется в такую же экскурсию. Вася хитрее Нюни, и, переложив свой шоколад на новое место, он долго еще путает следы, нарочно возясь и шурша в потемках в разных местах комнаты.
Петр бредил:
— Слышу, по запаху слышу, у вас в кухне опять молоко убежало!.. Самые сливки ушли!..
Х
Расставание с теткой было такое же трогательное, как и встреча. Уехала она ранним утром, в волнении едва выпив на скорую руку один стакан чаю.
Жан, бегая за лошадьми, принес в распоряжение семьи еще целый каравай белого хлеба и еще фунт сливочного масла, хотя от вчерашнего дня оставалось и то и другое.
Жан положил прекрасное начало дня, он как бы задал этому дню с утра правильный тон, и весь этот день обещал быть для семьи Петриченковых столь же хорошим, как и вчерашний. А завтрашний день, без сомнения, будет для них еще более лучшим, чем сегодняшний. Они будут удаляться и удаляться от прежних трудных дней...
И, может быть, первый раз в жизни таким близким, родным и, главное, таким значительным показалось им утреннее чириканье слетевшихся в садик воробьев. Так, так, чирикайте, чирикайте! Хвалите, хвалите жизнь! Приветствуйте, приветствуйте первые лучи восходящего солнца. И нежное благоухание роз, и холодноватый запах росы, неразрывно смешанный с травянистым запахом молодой зелени, — все принималось сердцем глубоко и по-новому. И все представлялось новым, весь мир, вся жизнь на земле, как бы впервые начинающаяся этим прекрасным июньским бледно-розовым утром.
Хозяева, всей семьей, только что проводили за калитку московских гостей и теперь возвращались обратно в дом. Они проходили садиком, под сплошным шатром темно-зеленых листьев винограда, трепещущие верхушки которого уже были охвачены сверкающим золотом солнца.
Бабушка остановилась среди садика и, настороженно подняв указательный палец, прислушивалась.
— Что-то больно рано летает сегодня аэроплан, — сказала она. — Еще никогда так рано не летали. Должно быть, кого-нибудь высматривают, боятся. Может быть, французы и англичане где-нибудь показались. Вот побегут!
— Это, мама, не аэроплан, — заметила Ольга, тоже проходившая садиком. — Это автомобиль на нашей улице стоит и гудит.
— А я думала, аэроплан. Жаль.
И бабушка с видом неудачи тряхнула головой.
Тут же вертелись, попадая всем под ноги, дети, они были вялые, заспанные, неумытые, казалось, туго соображающие с утра.
— Мама, — спросил Вася, протирая кулаками глаза и с интересом раздавливая на земле большим пальцем босой ноги какую-то цветную букашку. — Мама, а сколько они нам денег оставили на примусы и мясорубки?
— О! — неприятно удивилась мать. — А вы уже пронюхали! Это не ваше дело! Да и вы все равно не знаете цену деньгам!
— Ну, а все-таки? Порядочно оставили? Приблизительно сколько?
— Я же говорю, Вася, что это не твое дело!
— Уу! Значит, нельзя спросить?!
— Нельзя!
— Ага! — хвалилась Нюня, поддразнивая брата. — А я видела, сколько они оставили бабушке денег!
— Сколько? — спросил Вася. — Много?
И он пристал уже к ней, шагая туда же, куда и она.
— Вот такую пачку, — показала руками Нюня. — Там их неделю считать надо.
— Ого! Порядочно. А как же ты увидала?
— Слышу, то громко говорят, а то вдруг тихонько заговорили: «А дети спят? а дети не увидят?» Ну, думаю, значит, что-то интересное будет. Вскочила, подкралась к дверям, не дышу, смотрю — и вижу: тетя Надя раскрыла тот узенький красный чемоданчик и давай отсчитывать бабушке деньги, и давай отсчитывать!
— Говоришь, большую пачку оставила она бабушке? — заулыбался Вася.
— Здоровую! — ударила ладонь о ладонь Нюня. — Маленькую бы так не прятали!
— А прятали?
— Ого! Еще как! Бабушка носилась-носилась с деньгами по квартире, пока наконец куда-то не засунула их.
— Долго, говоришь, носилась? — заспанно засмеялся Вася. — А где спрятала, значит, неизвестно? Ну все равно потом узнаем.
Тотчас же после отъезда богатой тетки, войдя из садика в дом, все медленно пошли по квартире, из комнаты в комнату, с такими лицами, как будто не были здесь долгие годы. Останавливались среди комнат, стояли, смотрели вокруг, испытывали странное тонкое волнение и находили во всем какую-то глубокую перемену. Или чего-то недоставало, или что-то появилось лишнее... И все казалось маленьким, провинциальным, патриархальным, давно отжившим свой век. Мебель — жалкая, потолки низкие... Точно это был уже не тот реальный дом, в котором они жили сейчас, а лишь одно воспоминание о доме, в котором они когда-то родились и провели далекое-далекое детство. И жизнь с тех пор ушла вперед, а домик в три оконца на улицу остался прежним.
За одни сутки семья Петриченковых почувствовала себя как бы выросшей из этого игрушечного домика!
— Ну-с, — сказала бабушка, обращаясь к домашним таким тоном, как будто праздники прошли и начались будни. — Теперь глядите в оба! Теперь не зевайте! Теперь не ленитесь! Теперь давайте все будем искать, не оставили ли они нам после себя вшей! Люди с дороги!
— А потом закусим, — солидным голосом прибавил Вася, глядя на неубранный после вчерашнего пиршества стол.
И вся семья с мокрыми, накеросиненными тряпками в руках дружно взялась за работу. Распоряжалась бабушка, она двигалась впереди отряда; остальные за ней, как санитары за доктором.
Вскоре в доме поплыл и через раскрытые окна выплывал на улицу едкий запах керосина.
Люди, проходившие мимо, потягивали носами, морщились и потом у себя дома в качестве городской новости говорили:
— У Петриченковых сегодня керосином клопов вымаривают.
— Они на этом стуле сидели? — спрашивала бабушка, останавливаясь с отрядом перед стулом, как перед прокаженным.
— Сидели! — старательно выкрикивали Вася и Нюня.
— Вытирайте, — кивала бабушка головой на стул и уступала отряду дорогу.
Шесть рук схватывали стул, шесть рук впивались в него со всех сторон, точно он мог уйти; держали его на весу, терли тряпками, переворачивали в воздухе.
— Готово! Теперь если какая и была, то ее уже нет!
— А у этого подоконника они стояли?
— Стояли! И у того стояли!
— Давайте.
И санитарный отряд зверски набрасывался на подоконники, точно брал их штурмом.
— Этим коридором они, конечно, проходили?
— Проходили! И туда проходили, и обратно проходили! Сто раз проходили! Д-давай!
За работой дети шутили, старшие весело разговаривали.
— Про деньги, смотрите, ни слова никому!.. — грубо заворчал на своем ложе Петр, наблюдая за работой. — Поняли?.. Никаким Раисам Ильинишнам!.. Поняли?
— Да, поняли, поняли, Петя, — раздражалась мать. — Сказал раз, и довольно. А то как пойдет сто раз повторять!
— Вам надо сто миллионов раз повторять! И все-таки вы проболтаетесь, кому-нибудь похвалитесь, что у нас два миллиарда, и нас обворуют, если не убьют!..
— Авось не убьют, — сказала Ольга.
— А ты больше болтай при детях, — сказала бабушка сыну.
— Мы никому не скажем, — пообещал Вася и, наклонясь, прошептал Нюне: — Слыхала: два миллиарда!!!
Петр напомнил о деньгах, данных теткой на дело, и мать заговорила с дочерью о деле.
— Если взялись скупать мясорубки и примусы, — сказала она, — то надо делать это скорее, пока другие не додумались и не перехватили. Ведь теперь знаете как: чем сегодня придумал заниматься один, тем завтра занимаются все. Я начну мороженым заниматься, и все начнут вертеть мороженое. Я выйду на улицу с горячим кофеем, и все выйдут с горячим кофеем. Как обезьяны!
— Вот я и говорю, — заметила Ольга. — Что было бы хорошо уже на обратном пути в Москву сдать тете Наде сотню машинок. И сотни две миллиончиков, по условию, положить себе в карман! — прибавила она бодро.
— Только без меня ничего не начинать! — оживился в постели Петр. — А то вас легко надуть!.. И если нам повезет, то из первой же сотни барыша я выдам всем, и детям, миллиона по три карманных денег!.. Это за все наши прошлые страдания!.. Тогда покупай себе кто что хочет!.. Кто что хочет — хе-хе!.. Поняли?
И старшие, и дети, убавив темп работы, стали гадать и высказывать, кто что себе купит на те три миллиона...
— Я себе рогалик сдобный к чаю куплю, — сказала после всех бабушка с отмякшим и улыбающимся лицом.
— Это ты только так говоришь, мама, — не поверила ей Ольга. — А сама все на детей истратишь.
— Нет, нет, теперь-то я куплю себе сдобный рогалик. Я об нем два года думаю.
— Васька, Нюнька! — закричала на детей мать. — Не сметь от бабушки ничего принимать, когда мы получим по три миллиона! Слышите?
Потом, еще не разбогатев, а только поверив, что разбогатеют, обе хозяйки стали мечтать вслух, кому и чем они помогут. Тому купят мешок картофеля, тому подводу дров, тому ботинки, Раисе Ильинишне фунт чаю и пять фунтов сахару... То-то люди будут рады!
И Ольге уже хотелось поскорее окончить работу и побежать по квартирам наиболее несчастных и по секрету объявить им, чтобы они не падали духом, крепились, так как совсем на днях им предвидится облегчение, такие-то и такие-то продовольственные подарки.
— Вот!.. — плачуще застонал Петр, пристав на постели на локоть и устремив мученические глаза на стол. — Вот!.. Как ели вчера, так и оставили всю еду на столе!.. А вдруг — гости!..
— С утра гости? — удивилась Ольга.
— Да!.. Могут прийти и с утра!.. А ваша Раиса Ильинишна может явиться и ночью!..
— Петя, погоди, — остановила его сестра. — Не раздражайся только. Выслушай сперва. Мы с мамой решили, по случаю генеральной уборки, сделать сегодня ранний обед, не настоящий обед, не кривись и не махай руками, а вроде обеда, словом, вместо обеда мы будем сегодня доедать вчерашние остатки. И чтобы на какие-нибудь два часа не убирать со стола, мы лучше вынесем весь стол, как он есть, со всей едой, в первую комнату. Там после окончания уборки мы и пообедаем. Туда-то гости никак не попадут, и угощать никого не придется, все достанется нам.
— И когда унесем стол, нам удобнее будет тут керосином полы протереть, — прибавила бабушка.
Петр махнул им рукой, чтобы делали, как говорили.
— Нет, почему я должен обо всем думать!.. Почему непременно я должен был вам об этом сказать! В последний и уже окончательный раз говорю: если еще раз застану что-нибудь из съестного на столе на виду, то, ни слова не говоря, вместе со скатертью сдерну все на пол!.. Или возьму у печки полено и пущу отсюда поленом по всему, что будет на столе, и по посуде!.. Нет больше сил напоминать!..
— Только попробуй поленом! — пригрозила сыну старушка. — Я тогда в ту же минуту из дома уйду!
— Мама, — заплакала Ольга. — Петя уж угрожает нам поленом... Наш Петя, кажется, уже сходит с ума...
Петр сразу сбавил тон:
— А зачем же вы меня так раздражаете... Я больной человек, и вы не должны меня так раздражать...
И, лежа с закрытыми глазами, он протяжно заныл, точно заплакал.
XI
Обеда в этот день не готовили, ничего из провизии не покупали, и получалась большая экономия. Это всех радовало, и об этом в доме много говорили.
— Дела наши поправляются, — несколько раз слышали в течение дня бодрые слова из уст то одного, то другого. Покупали только молоко для больного Петра.
— Стойте, стойте, остановитесь!.. — когда выносили деньги молочнице за молоко, истерически закричал Петр, так что все домашние испугались и задрожали. — Дайте я сперва сосчитаю, сколько вы ей даете!.. А то вы не умеете считать и можете передать лишнее!..
— Оо-хх!.. — страдальчески закатила глаза Ольга, поворачиваясь обратно. — З-замучил!..
И она подала ему деньги.
После трудной работы приведения всего дома в порядок было чрезвычайно приятно вымыть с мылом руки и наконец усесться за утренний чай.
Все сидели в первой комнате. На столе шумел самовар. В доме пахло, как всегда после генеральной уборки, идеальной чистотой.
— Сегодня у нас и утренний чай, и обед совпали вместе, и получается большая экономия, — сказала Нюня, вкусно отхватывая острыми зубками край ломтя белого хлеба, намазанного сливочным маслом.
— Довольно про экономию! — закричала на девочку мать и отхлебнула из чашечки чай. — Уже надоело! Целое утро только и слышишь, как все говорят про экономию! Как попугаи: «экономия» да «экономия»! А какая тут экономия, когда мы сейчас закусок на гораздо большую сумму съедим, чем если бы сварили обыкновенный обед! Вот если бы эти закуски спрятать да потом получать их порционно, как предлагал дядя Петя!
— Нет, нет, не надо порционно! — запротестовал Вася и заторопился поскорее накладывать себе на тарелку. — Это давайте есть беспорционно, потому что оно нам даром досталось!
— Хотя разочек в жизни поедим как следует!.. — горячо поддержала брата Нюня, с ужасом глядя, сколько он себе накладывает.
— А ветчина осталась? — рыскала бабушка по тарелкам и замасленным бумажкам. — Ни кусочка, ни кусочка!
Сидели, ели и хвалили хороший характер тетки.
— Другая бы с собой взяла, а она нам оставила, — говорила Ольга, выбирая на столе глазами. — И вот теперь, благодаря ей, мы сидим и едим. А наш сумасшедший Петька чуть на улицу ее не выгнал: туда не сядь, там не стой, здесь не ходи... Стал прямо ненормальный!
— И другая бы обиделась, а она нет, — сказала бабушка, ковыряя вилкой в жестянке из-под консервов.
— А когда они будут ехать обратно, — рассуждал Вася, — тогда опять всего накупят и нам опять на другой день много всего останется.
— А когда бабушка Надя будет обратно? — спросила Нюня.
— Хоть бы скорей! — сказал Вася.
— Если ее дочь Катя жива и поправляется, тогда не скоро: погостит там у нее, — объяснила Ольга. — А если Катя, не дай бог, умерла, тогда-то скоро: дня через четыре будет обратно.
— Наверное, уже умерла, — уверенно заметил Вася.
— Тогда, значит, на той неделе надо тетю Надю ожидать здесь, — высчитала Нюня.
— Вася, — сказала бабушка со стороны. — Ты жуй хорошенько, иначе не пойдет в пользу: как зайдет, так и выйдет цельным куском.
— Он спешит, — проговорила Нюня, все время отставая от брата.
— Ты сама спешишь! — огрызнулся Вася и весело прибавил: — Вот если бы дядя Петя увидел сейчас, как мы тут отхватываем!
— Ты потише, — испуганно предупредила его Нюня.
Она покосилась на дверь в столовую и окаменела с длинной рыбиной, захваченной за середину ртом, точно кошка с хорошей добычей.
— О-ди-ча-лые!!! — проскрипел в этот момент в дверях желчный стонущий вопль. — Жж-ре-те???
Толкая впереди себя стул и навалясь обеими руками на его спинку, к ним в комнату неравномерными скачками паралитика въезжал Петр, худой, черный, в одном белье, босой, с безумно вытаращенными глазами. Подъехав к свободному месту у стола, он сперва нацелился, потом с грохотом повалился на стул и костлявой рукой загреб к себе прибор, тем самым как бы присоединяясь к общей семейной трапезе. Затем, прежде чем окружающие успели прийти в себя, он так же сгреб к себе большой кусок свежего хлеба, вывалял его в сливочном масле и с хищным выражением лица стал есть. Очевидно, тотчас же почувствовав утомление, он положил голову одной щекой на стол, как на подушку, и продолжал жевать, издавая горлом однотонный певучий звук.
За столом в это время стоял переполох. На него, со страшной быстротой поедающего хлеб с маслом, все кричали и махали руками, как кричат и машут на коршуна, поднимающего сo двора на воздух хорошего цыпленка: люди кричат, а коршун с цыпленком все выше...
— Как он сумел встать! Как он дошел сюда! Вот сумасшедший! Конечно, он сумасшедший! Смотрите, смотрите на него! Он берет второй кусок хлеба, свежего хлеба! Доктор сказал, что хлеб для него, в особенности свежий, первая отрава!
— Он все масло взял! — кричал Вася, когда Петр сгреб к себе всю тарелку с маслом и огородил ее, как забором, рукой. — Все масло! Ему же вредно!
— Мама! — прорезал воздух истерический вопль Ольги. — Мама! Он губит себя! Он умрет! Наш Петя умрет!
Она схватилась руками за лицо и заплакала.
— Петя, Петичка, — встала и подошла к больному мать, ласково трогая его рукой за плечо. — Что ты делаешь! Опомнись! Ты же больной!
— Больной?.. — захрипел Петр, лежа одной щекой на столе и тяжело дыша. — А вы и рады, что я больной!.. Вы так вот уже сколько моих порций съели, пока я больной!.. Вы и это все хотели без меня съесть!.. И если бы вы хотя доедали остатки, а то вы, я слышу, уже и новые коробки консервов взламываете!.. Вы роскошествуете, а мне, думаете, приятно второй месяц голодному лежать!.. Довольно голодать!.. Все равно я уже почти что здоровый, кризис прошел...
— Что ты, что ты, Петя, где ты там здоровый, тебе наедаться хлебом никак нельзя! — уговаривала его мать, подсев к нему. — Лучше мы твою порцию отложим, а ты съешь, когда выздоровеешь.
— Да!.. «Отложим», «отложим»!.. Когда больше половины уже съели!..
— Бабушка, он разобьет тарелку с маслом, он больной человек, возьмите у него масло, оно для него первый яд!
— Оля, — обратилась к дочери бабушка, изнеможенная, еле стоящая на ногах. — Отложи сейчас Пете половину всего, что есть на столе. Ну, а ты, Петя, сейчас пойдешь с нами обратно в постель.
— Клади больше!.. — оскалился на сестру Петр, потом обессиленно закрыл глаза.
— И так много кладу, — говорила Ольга, кладя. — Не будь таким жадным, Петя. И, пожалуйста, не думай, что мы в общем больше тебя едим. Наоборот. Ты, как больной, получаешь такие вещи, каких мы даже и в глаза не видим.
— Ты по кварте молока каждый день получаешь, — ввязался в разговор Вася. — А мы даже и по капле его не имеем.
— Свинья ты, свинья!.. — плюнул в него Петр. — Погоди, вот хватит тебя сыпняк, тогда и ты будешь получать молоко...
— Петя, не говори так! Петя! — строго прикрикнула на него мать.
— Хочешь, свинья, — продолжал Петр, обращаясь к Васе, — хочешь, свинья, будем меняться: ты мне отдашь свое здоровье, а я тебе отдам мое молоко, но с сыпняком!..
— Хочу! Давай! Давай сейчас!
— Дурак ты, дурак... И больше ничего...
— Оля, — говорила бабушка. — Поддерживай Петю с той стороны.
Больного подняли со стула, повели в столовую, уложили в постель...
В комнаты давно скребся из садика Пупс, должно быть, учуявший, что сегодня в доме едят беспорционно. И теперь, когда суета улеглась, его впустили.
Он вошел в комнату и от благодарности и застенчивости сейчас же стал извиваться всем своим небольшим лисьим телом и помахивать во все стороны хвостом и крутить головой.
— На, Пупсик, ешь, — бросила ему бабушка под стол кусок. — Ты тоже, бедняга, голодаешь, еще больше, чем мы. У нас хотя каждый день чай бывает.
И она бросила ему еще.
— Много ему не давайте! — закричал Вася, жуя. — Околеет!
— Ррр... — зарычал на него из-под стола Пупс, чтобы он замолчал. — Ррр...

XII
— Компресс!.. — усталым вздохом произнес Петр, лежа на спине и неподвижными глазами глядя в одну точку. — Компресс... холодный... на голову...
— Ооо!.. — вытянулись лица у матери больного и у сестры.
Все понимали, что это значит, если Петр просит на голову холодный компресс, и в доме сразу стало напряженно и тревожно, как в первые дни его болезни.
— Что, — как ребенку, говорила больному мать, прижимая к его лбу смоченное водой, сложенное вчетверо полотенце. — Что, наелся тогда хлеба с маслом, не послушался! Говорили, не надо! Нет, как же: «мужской ум»! Не мог еще несколько дней подождать!
Больной жалобно и покорно простонал в ответ, полусомкнув веки.
— Вот! — с отчаяньем негромко проговорила Ольга, с жалостью глядя на брата. — Дождались! Не могли досмотреть! Только что начал поправляться!
— А разве за ним усмотришь? — сказала бабушка. — Разве он нас послушается? Как мы можем справиться с ним, когда он сделался таким раздражительным, грубым, злым! С ним и со здоровым в последнее время было трудно!
— Мама, а вдруг это у него какое-нибудь серьезное осложнение? Хорошо бы, на всякий случай, за доктором послать.
— А где взять денег на доктора?
— А из тех.
— Опять из тех? И на молоко из тех, и на доктора из тех. Это, Оля, нехорошо. Те деньги не наши, чужие. Еще дело с примусами и мясорубками не начали, а деньги оттуда уже тратим.
— Ничего, мама, ничего. Там много. Вернем. Отработаем. Два-три примуса пропустим через свои руки, вот доктор и оплачен. И потом, мама, человеческая жизнь дороже всяких денег. Тетя Надя нас за них не убьет, она поймет, она хорошая.
— Ну, что ж. Пошли Васю.
Пока Вася, напевая, присвистывая и отплясывая, бегал за доктором, с большими предосторожностями доставали из каких-то недр дома и опять запрятывали туда же деньги, отсчитав от них нужную на доктора сумму. Долго спорили, кто будет давать доктору деньги: мать или дочь.
— Как-то стыдно совать ему в руку, как нищему, — говорила Ольга.
— А ты думаешь, мне не стыдно? Мне тоже стыдно.
Часа через три пришел доктор, седенький старичок, с круглой бородой, в синих очках, делающих его похожим на слепца.
— А дети где-нибудь учатся? — спросил доктор, взглянув синими очками на стоявших у косяков двери, наподобие стражи, Васю и Нюню.
Дети расхохотались над его очками и над его старостью и убежали.
— Поставьте ему клизму, — сказал доктор, выслушав Петра.
— Доктор, — мертвенным голосом с мертвенным лицом спросила шепотом Ольга. — Значит, ничего опасного нет?
— Как знать, — беря с подоконника шляпу, отвечал доктор. — К больным сыпным тифом часто опасность приходит тогда, когда они меньше всего ее ожидают. Поэтому необходимо соблюдать во всем строжайшую осторожность. У него неважное сердце, а где тонко, там и рвется. Что он, болел ревматизмом, что ли?
— Нет, доктор, он никогда не болел ревматизмом.
— А дети где-нибудь учатся?
И дети снова прыснули и снова разбежались.
— Петриченкову Петру опять хуже, — говорили на улице люди. — К нему сегодня доктор приезжал. И где они на докторов деньги берут?
— Опять клизма?! — плаксиво ныл Петр, с гримасой отвращения глядя, как вся семья возилась возле него над приготовлением клизмы.
— А кто виноват? — нравоучительно говорила мать. — Кто виноват? Сам виноват! Надо было беречься. Оля, закрой там внизу краник, я наливаю.
— Странно, что наш Петя никак не научился сам себе ставить клизму, — говорила Ольга, попадая наконечником. — Вечно у него половина воды вытечет мимо.
— Потому что при прежней власти я прожил почти что сорок лет и даже не знал, что такое клизма, — слабым, как бы волочащимся по земле голосом жаловался Петр, лежа в постели, как пловец на воде, спиной вверх, с задранной головой. — А теперь то тому клизма, то другому клизма... Неужели эта власть никогда не переменится, так и останется?..
— Ага! — злорадно подхватила сестра. — То-то! Уже и ты не веришь в близкую перемену! А нас с мамой всегда успокаиваешь: «Потерпите еще немного, вот-вот что-нибудь будет!» Вот тебе «вот-вот»! Мама, теперь понимаешь, это он нас всегда обманывал, говорил для успокоения только! Мама, подними выше кружку, а то вода совсем слабо идет. Выше, выше, еще! Нюня, не зевай по сторонам, хорошенько придерживай трубку, смотри, как она у тебя отвисает дугой! Вася, ты тоже не стой даром, встань на стул, помогай бабушке за водой в кружке смотреть, не ленись!
— Ол-ля!.. — трудно позвал больной.
— Что, Петя? — наклонилась к нему сестра. — Разве очень горячая вода?
— Не-ет... Не это... Помнишь, те лишние деньги, которые тогда по ошибке передал тебе в пекарне турок, когда сдачу давал?.. Так ты их ему не возвращай!.. Тут ничего нечестного нет!.. Поняла?
— Когда вспомнил! И держит же он в голове разную ерунду!
— Я спрашиваю: поняла???
— Поняла, поняла, только не кричи, помолчи.
— Ну, то-то!.. Смотрите же, не возвращайте ему денег, не раздражайте, не бесите меня!.. Для турка те деньги ничто, а для нас они очень много: дня на три оттяжка голодной смерти!.. Поняла?
— Да, да, да! Поняла! Уфф...
— А то вы как пойдете своим женским умом разбираться в этом, так, пожалуй, еще решите, что надо ему возвратить!.. Но ведь вас знаю, хорошо знаю!.. Вы такие щ-щедрые, вы такие б-богатые...
Ночью Петру сделалось хуже. Он не спал, метался в жару, говорил бессвязности. И возле него дежурила до утра то мать, то сестра, то обе вместе, когда одной было страшно.
— Мама!.. — среди ночи позвал больной.
— Тут не мама, — подчеркнуто внятно сказала Ольга, — тут я, твоя сестра, Оля.
— Ну, все равно: Оля, мама... Я вот что: смотрите, не потеряйте то письмо!.. Потому что прежде чем писать им ответ, я должен хорошенько понять, что они мне предлагают.. Нет ли тут какой-нибудь удочки...
— Петя, — испуганно, точно ей было нечем дышать, спросила сестра. — Какое письмо?
— Что-о?.. Вы уже забыли, какое письмо?.. Значит, вы не рады, что моим страданиям, может, скоро будет конец?.. Конечно, конечно, вам все равно!..
— Петя, ты не волнуйся, не кричи, ты раньше объясни: какое письмо?
— Какой ужас, какой ужас!.. Забыть про такое письмо!.. Да вы же сами вчера читали мне его вслух!.. Еще там извещали меня, что времена изменились к лучшему и что я могу ехать в Москву и снова заниматься литературой. Я говорил, что придет время, когда вспомнят!.. Я говорил, что сами позовут, что самим надоест из года в год одним животом жить!.. Я говорил!.. И — вот!.. А ну-ка прочти его еще раз...
Сестра сидела в кресле и с беспомощным видом пожимала плечами.
— Петя, это тебе просто приснилось. Никакого письма ниоткуда тебе не было.
— Значит, потеряли??? Потеряли такое письмо!!! Ну, хорошо... Тогда вот что: я сейчас сам встану и перерою весь дом!.. И я его найду, я его найду!..
Сестра, бледная, шатающаяся, встала с кресла.
— Петя, теперь и я вспомнила, где оно, — сказала она, приостановившись среди столовой и больно прикусив зубами указательный палец. — Если только это — то самое письмо.
— То самое, то самое, — оживился Петр, — другого не было.
— Я сейчас принесу, — пошла сестра в комнату матери. — Мама, — заговорила она там, измученная бессонной ночью. — Петя собирается встать и перерыть весь дом. Он ищет какое-то несуществующее письмо. Дай мне конверт, я сделаю подобие того письма, и он, может быть, успокоится.
— Вот видишь!.. — обрадовался Петр, принимая от сестры письмо. — А ты говорила, что нет письма!.. Не сумасшедший же я и, кажется, еще сознаю, что говорю!..
И, укараулив момент, когда сестра не смотрела на него, он мгновенно сунул письмо к себе под подушку, лег на нее и закрыл глаза, с блаженной улыбкой на всем лице.
Сестра тоже несколько успокоилась и задремала вскоре.
Она даже не слыхала, как, встав со своей постели, держась за мебель от слабости, к ним в комнату нагорбленно входила мать и долго смотрела на Петра: как бы не прозевала чего Ольга!
— А где он?.. — с удивлением всматривался в пустое пространство Петр. — Уже ушел?.. Он не сказал, когда зайдет завтра, в котором часу?..
— Петя, кто — он?
— Да этот, как его, представитель, представитель...
— Какой еще представитель! Опять выдумываешь...
— Да этот, пожилой, в рыжих вихрах и золотых очках, с блестящими глазами, который только что на этом стуле сидел и два часа со мной беседовал, даже у меня голова разболелась...
— Опять!.. — вырвалось отчаянье из груди сестры. — Петя, ты болен, это тебе все кажется, и ты, конечно, рассердишься, если я тебе скажу, что на самом деле здесь никого, кроме меня и мамы, не было...
— Помнишь?.. — радостно подмигнул глазами больной. — Помнишь, какой мы тут с ним разговорец вели?.. Два часа спорил!.. Он свое, а я свое... В конце он спрашивает: «Что же вы в таком случае имеете в виду делать, когда выздоровеете?» Я отвечаю: «В ассенизаторский обоз поступить, на ассенизаторской бочке ездить». Он растерялся, не знал, как это понять, и посмотрел на тебя. А ты сказала: «Брат это может сделать, у него это не пустые слова, как бывает у других, он упрямый!» Тут я опять ввернул свое слово: «Моя мечта, говорю, умереть на той бочке!» Он улыбнулся прежней смущенной улыбкой и сказал, блестя нестерпимо на меня глазами: «Но вы же писатель, талантливый писатель...» — «Был писателем, — поправил я его. — Был писателем». «Ну да, — сказал он, — вот я и приехал сделать вам некоторые предложения, правда, в известных пределах и с известными, так сказать...» Я тогда повторил: «Моя мечта, говорю, умереть на той бочке, но могу, говорю, и писателем, если будет очень нужно!» Он засмеялся. А ты сказала: «Вы не смейтесь, брат у меня такой». Ловко поговорили! В котором часу он обещал еще прийти? А?
— Петя, — задрожала, как в лихорадке, сестра, и голос у нее тоже задрожал. — Петя, ты не сердись на меня, но ей-богу же, верь мне, что к тебе никто не приходил!
— Оля!.. — застонал больной и сделал тщетную попытку приподняться. — Оля!.. Это же, наконец, глупо: все от меня скрывать!.. Я знаю, вы слушаете доктора и оберегаете мой покой, но так вы еще больше раздражаете меня, когда начинаете скрывать от меня самое главное!.. Человек вот на этом стуле почти что два часа сидел, обо всем со мной говорил, сперва как с больным, а потом видит, что я совсем здоровый, как со здоровым... «Вы, говорит, думаете, мы сами не сознаем? Мы, говорит, сами все сознаем». Так в котором часу он обещал еще прийти?.. Я спрашиваю тебя: в котором часу?.. Ты слышишь?.. Ол-ля!..
Ольга набрала полную грудь воздуху, высоко подняла плечи, отвернула в сторону от брата лицо и, дрожа от готовых прорваться рыданий, с трудом процедила, по одному слову, стуча зубами:
— Сказал... что после обеда зайдет... часа в четыре.

XIII
Только что отпили утренний чай.
Бабушка стряпала обед, и было слышно, как гремела она в кухне посудой, как плескала выливаемой прямо во двор грязной водой... Ольга убирала комнаты, искала, нет ли в постелях насекомых, поглядывала за больным... Петр мучился, спал и не спал, и из его угла время от времени неслись громкие вздохи, стоны, жалобы... Вася и Нюня, по обыкновению, по каким-то своим делам, вихрем проносились по дому, по садику, по улице, и их звонкие голоса, похожие на скользящий в небе свист стрижей, то и дело пронизывали неподвижный утренний воздух...
— Бабуля, — вдруг прибежала с улицы Нюня, запыхавшаяся, с раскрасневшимися щеками. — Там какая-то барышня дядю Жана спрашивает.
— Дядю Жана? — нахмурилась бабушка и пошла из кухни через садик к калитке. — Чего же ты не сказала ей, что его у нас нет?
— Я сказала! — бойко щебетала Нюня. — А она говорит: «Врешь, паршивка!» И хотела ворваться во двор. Хорошо, что я успела захлопнуть калитку. А намазанная! А кривляка!
— А одета она как? Ничего?
— Одета-то ничего. С золотым медальоном на голой груди.
— С золотым медальоном? — вспомнила бабушка.
— Вам чего? — громко спросила она на улицу, стоя у запертой калитки.
— Откройте-ка, — послышался оттуда женский голос.
— А вам зачем? Вам сказали, что того мужчины у нас уже нет, он уехал.
— Тогда пустите посмотреть. Может, он прячется.
— Мы никого не прячем, и я не могу вам открыть.
— А-а! — бешено заколотилась в калитку женщина руками, ногами, задом. — Значит, вы его прячете! Скрываете! Ну, хорошо! Прячьте, прячьте, только от меня он нигде не спрячется! Скажите ему, что я его везде найду! Я не девочка, которой можно наобещать, а потом убежать!
Пупс с отчаянным лаем бросался на калитку: разбежится и бросится, разбежится и бросится...
Бабушка с удрученным лицом, возвратившись из садика в дом, прошла прежде всего в столовую, постояла там, внимательно посмотрела на больного Петра, потом направилась в другую комнату, чтобы под свежим впечатлением сейчас же рассказать дочери о возмутительной проделке Жана. Но не успела она переступить порога той комнаты, как оттуда навстречу ей раздался страшный, пронзивший всю квартиру панический визг, словно человек, запустив руку к себе в карман за носовым платком, неожиданно нащупал там живую змею.
— Мама, — жалобно говорила Ольга, входя в столовую и неся в обеих руках, как несут ордена за гробом покойника, громадную белую подушку. — Я тоже заболею сыпным тифом, я сейчас на своей подушке, на которой тогда спала тетя Надя, большую вошь нашла. На середине подушки, на самой середине! Вот, — указывала она на подушку подбородком. — Я смотрю, а она сидит!
— Ты смотришь, а она сидит? — задыхающимся голосом растерянно переспросила мать, и кожа на ее лице задергалась.
— Я говорил!.. — обличительно и с отчаяньем застонал Петр. — Я говорил!..
— Как же ты ее нашла? — задала Ольге бабушка обязательный в таких случаях бессмысленный вопрос.
— Я смотрю, а она сидит, — бессмысленно, как глупенькая, повторяла Ольга, сев на стул и осторожно положив себе на колени громадную подушку с маленьким насекомым. — И если бы хотя ползла, а то сидит! — произнесла она с тоской. — Это тоже первое доказательство, что она зараженная! Значит, я уже умру...
И она заплакала.
— Вошь, вошь, вошь не упустите!!! — странно заметался в постели Петр. — Слушайте!.. — из последних сил произнес он, корчась и как бы выдыхая из себя каждое слово. — Мама, Оля!.. Это еще ничего, что вошь!.. А может, она здоровая!.. Сейчас же запишите, какое сегодня число, и будем ждать двухнедельного срока!.. Если через две недели Оля не заболеет, значит, эта вошь здоровая!.. Поняли?
Потом стали решать, как поступить со страшной находкой, делали разные предложения...
— Сжечь! Сжечь на огне! — раздались в конце совещания твердые голоса. — Где спички? Давайте спички!
— Я ее сама, я сама! — вырывала у матери спички Ольга, со мстительно-искаженным лицом, и перестала плакать.
Она чиркнула по коробке спичкой, поднесла спичку к подушке и стала припекать огнем спинку насекомого. Под огнем послышался тоненький треск, и возле запахло паленым. Насекомое, точно пузырек с жидкостью, сперва закипело внутри, высоко поднявшись на ножках и побелев, потом лопнуло, повернулось набок и обратилось в пепел. А Ольга жгла и жгла над ним спички.
— Довольно, — сказала мать тоном окончания операции. — А то ты наволоку сожжешь. У нас и так наволок хороших почти не осталось.
— Что мне теперь наволока? — ответила с тоской Ольга, бросая на пол последнюю спичку. — Мне теперь ничего не жаль!
Прах сожженного насекомого стряхнули с подушки на пол и с брезгливо-напряженными лицами яростно топтали его ногами то мать, то дочь, то обе вместе.
— Хорошенько ее!.. — поощрял их с постели Петр с мучительно-блестящими глазами. — Хорошенько!..
— Теперь больше не будешь губить людей! — злобно улыбаясь и дико глядя на пол, говорила Ольга. — Теперь больше никого не заразишь!
И в течение этого дня бесконечное число раз вспоминали про найденное насекомое. Даже ухудшение в болезни Петра как-то само собой отодвинулось на второй план. Все в доме было полно страхом за Ольгу.
— Вась-кааа!.. — кричала на всю улицу и сигнализировала рукой вдаль Нюня. — Бе-жи ско-рей до-моой!.. Маму вошь у-ку-си-лаа!..
XIV
— Ждать две недели до заболевания, — дежуря в кресле возле Петра, потерянно причитала Ольга. — Потом две-три недели болеть до кризиса, потом месяц после кризиса, разве я это вынесу?.. Нет, я знаю, я чувствую, что я уже умру... Деточки вы мои дорогие!.. — вспомнив о детях, заплакала она. — И останетесь вы без меня, без матери, маленькими сиротками!.. И будете вы стучаться в чужие двери, в чужие окна и просить: «Мама, дай! Папа, дай!..» И будут люди выпускать на вас Пупсов, чтобы вы не мешали им чай пить...
Петр приподнял с подушки лицо, прислушался к ее голосу, искоса уставился на ее вздрагивающую в кресле голову, потом отвернулся к стене и, подавляя в себе слезы, уткнулся в подушку лицом. Руки его конвульсивно прижимались к груди, ноги переплетались одна за другую, и из-под них с грохотом выскользнула на пол бутылка с горячей водой.
Нервы у всех в доме были напряжены до крайности, и на грохот упавшей бутылки к Петру мгновенно прибежали с двух сторон и мать и сестра. И у обоих на бледных вытянутых лицах была ясно написана одна и та же, полная ужаса, мысль: не грохнулся ли это на пол замертво Петя, их Петя, единственное и последнее, чем они еще живут и ради чего еще живут. Ведь несчастия падают на их головы одно за другим и, вероятно, будут продолжать падать без конца. Они обреченные!
— Что такое!.. Что с вами!.. — раздражительным окриком-стоном встретил Петр их беззаветно преданные лица. — Что за паника такая!.. Какого черта!.. Упала на пол из-под одеяла бутылка, а у вас от страха глаза вылезли на лоб!.. Что за истерика такая женская?.. Сколько раз вас просил не волновать меня зря!.. За что вы мучите меня!.. За что вы убиваете меня!.. — ругательски кричал он на мать и сестру, на своих кровных, единственных, которыми он жил и ради которых так мученически жил, а сам в то же время незаметно вытирал рукой то с одной своей щеки, то с другой слезы. — Слезы твои, Оля, женские зачем?.. Вой твой женский зачем?.. Причитания женские зачем?.. Ты уже хоронишь себя!.. А может, та вошь была не сыпнотифозная!.. И вот я должен объяснить вам про вшей... объяснить, объявить... — спутался он, выбившись из сил и то закрывая, то открывая глаза. — Дом в опасности!.. Война семьи со смертью продолжается!.. И каждый из нас должен знать в этой войне свое место!.. И всех, всех зовите сюда, всю нашу семью!..
Блуждающими глазами он обвел мать, сестру, искал детей.
— Надо позвать Васю и Нюню, — сказала бабушка, — а то будет кричать, почему не позвали, и докричится до сердечного припадка.
— Петичка, и детей тоже? — в смертельной тоске, не своим голосом, вкрадчиво спросила сестра, сжимая рукой горло, чтобы не разрыдаться. — Мама, мамочка! — холодея от ужаса, вскричала она. — Смотри: с ним что-то делается!
— Иди за детьми! — твердо сказала ей мать, стояла, как вкопанная, и по-иному, чем всегда, смотрела на Петра.
Казалось, в мире не существовало той силы, которая могла бы сейчас оторвать ее от него!
Через минуту в столовую вбежали Вася и Нюня. Они стояли рядом, как школьники, вызванные учителем, и так энергично дышали после уличной беготни, что плечи их все время то поднимались, то опускались.
— Ну, Петя, мы все собрались, — осторожно проговорила бабушка, видя нетерпеливые движения Петра.— И дети тоже.
— А-аа... — пробормотал он, как немой, и шумно и глубоко вздохнул, широко раскрыв рот и призакрыв глаза.
И наступила пауза.
— Петя, — дрожащим вздохом позвала его мать, точно прислушиваясь к собственному голосу, в котором уже не хватало какой-то струны.
Петр молчал.
— Петя, мы ждем, — сказала, вернее, не сказала, а только подумала сказать мать, не дыша.
Петр не отзывался, неподвижно лежал на боку, как был, с закоченело-раскрытым ртом.
— Спит? — не веря своему вопросу, произнесла мать и перевела расширенные глаза на дочь.
И в глазах дочери она прочла разрастающийся ужас!
Одним прыжком, звериным прыжком матери, спасающей своих детенышей, старушка очутилась у изголовья Петра и судорожно-цепко держала оба его плеча в своих руках.
— Петя! — напрасно будила она его, напрасно тормошила за оба плеча и заглядывала в полураскрытые, уже безучастные ко всем и всему глаза. — Наш Петичка! — вдруг взвился и сорвался на полуслове ее горестный вопль.
Она упала своим лицом на леденеющее лицо сына, точно он и она были одно; точно если он уходил без нее, то не весь уходил; и если она оставалась жить без него, то не вся оставалась...
Ольга, не сделав ни одного движения, не издав ни одного звука, мягко грохнулась на то самое место, где стояла. Так рушится карточный домик-башня, если из самого ее фундамента вынуть одну карту.
Дети, худые, смуглые, на тоненьких ножках, точно на обглоданных косточках, в слишком коротеньких платьицах, с маленькими голодными искорками на месте глаз, как-то небывало легко и невесомо, точно отбившиеся от стаи две пугливые рыбки, оба разом метнулись вперед и, сомкнувшись головами, наклонились к самому лицу дяди Пети, чтобы узнать, в чем дело...
За окном ярко сияло солнце; в садике неистово заливался Пупс; и из-за калитки чужой голос громко спрашивал:
— Примусы и машинки для котлет здесь берут?
1923
Антология русского советского рассказа (20-е годы). — М., «Современник», 1985
Mr.Goodkat сказал(а) спасибо.
старый 27.07.2013, 16:25   #74
banned
 
Регистрация: 09.2011
Сообщений: 2.016
Репутация: 45 | 0
По умолчанию

Ги де Мопассан. Драгоценности


-------------------------------------------------------------------
Французская новелла XIX века / [Сост. Б.П.Мицкевич.]
— Мн.: Изд-во «Университетское», 1984
Перевод Е.Брук
Ocr Longsoft http://ocr.krossw.ru, ноябрь 2005
-------------------------------------------------------------------



Господин Лантэн познакомился с ней на вечере у помощника заведующего отделом, и любовь опутала его, точно сетью.
Отец ее был сборщиком податей в провинции; он умер несколько лет назад. Она переехала в Париж вместе с матерью, которая завела знакомство с буржуазными семьями по соседству, желая выдать дочь замуж. Люди они были бедные, но в высшей степени приличные, скромные и приятные. Дочь казалась тем совершенным образцом порядочной девушки, которой всякий благоразумный молодой человек мечтает вручить свою судьбу. В ее скромной красоте была прелесть ангельской чистоты, а неуловимая улыбка, не сходившая с ее губ, казалась отблеском ее души.
Все кругом расхваливали ее, все знакомые без конца повторяли: «Счастливец, кто женится на ней. Лучшей жены не найдешь».
Господин Лантэн, служивший тогда столоначальником в министерстве иностранных дел, с годовым окладом в три тысячи пятьсот франков, сделал предложение и женился на ней.
Он был с ней неописуемо счастлив. Она вела хозяйство с такой искусной расчетливостью, что они жили почти роскошно. Какими только заботами, нежностями, милыми ласками не дарила она мужа; она была так обольстительна, что после шести лет супружества он любил ее еще больше, чем в первые дни.
Он не одобрял в ней только пристрастия к театру и фальшивым драгоценностям.
Ее приятельницы (она была знакома с женами нескольких скромных чиновников) то и дело доставали ей ложи на модные спектакли и даже на премьеры; и муж волей-неволей тащился с ней, хотя эти развлечения страшно утомляли его после трудового дня. Он упрашивал ее ездить в театр с какой-нибудь знакомой дамой, которая могла бы проводить ее потом домой. Она долго не соглашалась, находя это не совсем приличным. Наконец уступила ему в угоду, и он был ей за это бесконечно признателен.
Но страсть к театру скоро вызвала в ней потребность наряжаться. Одевалась она, правда, всегда со вкусом, но очень просто, скромно, и казалось, что ее тихая неотразимая прелесть, бесхитростная прелесть, вся светящаяся улыбкой, приобретала в простом наряде какую-то особую остроту. Она усвоила привычку вдевать в уши большие серьги с поддельными бриллиантами и носила фальшивый жемчуг, браслеты из низкопробного золота, гребни, отделанные разноцветными стекляшками, изображавшими драгоценные камни.
Мужу неприятно было это пристрастие к мишуре, и он часто говорил ей:
— Дорогая моя, у кого нет возможности приобретать настоящие драгоценности, для того красота и грация должны служить единственным украшением; вот поистине редчайшие сокровища.
Но она тихонько улыбалась и повторяла:
— Что поделаешь! Мне это нравится. Это моя страсть. Я прекрасно понимаю, что ты прав, но себя не переделаешь. Я обожаю драгоценности.
И, перебирая жемчужины ожерелья, любуясь сверканьем и переливами граненых камней, она твердила:
— Да ты посмотри, как они замечательно сделаны. Совсем как настоящие.
Он улыбался.
— У тебя цыганские вкусы.
Бывало, когда они коротали вечера вдвоем, она ставила на чайный стол сафьяновую шкатулку со своими «финтифлюшками», как выражался г-н Лантэн, и принималась рассматривать поддельные драгоценности с таким страстным вниманием, словно испытывала глубокое и тайное наслаждение. При этом она неизменно надевала на мужа какое-нибудь ожерелье и от души смеялась, восклицая: «До чего же ты смешной!» — а потом бросалась ему на шею и пылко целовала его.
Как-то зимой, возвращаясь из Оперы, она сильно продрогла. На другой день у нее начался кашель. Через неделю она умерла от воспаления легких.
Лантэн едва сам не последовал за ней в могилу. Его отчаяние было так ужасно, что он поседел в один месяц. Он плакал с утра до вечера, сердце его разрывалось от невыносимых страданий; голос, улыбка, все очарование покойной неотступно преследовали его.
Время не сгладило его горя. Даже на службе, когда чиновники собирались вместе поболтать о новостях, щеки его вдруг надувались, нос морщился, глаза наполнялись слезами, лицо искажалось, и он начинал плакать навзрыд.
Он в неприкосновенности сохранил спальню своей подруги и каждый день запирался там, чтобы думать о ней. Все в комнате — мебель и даже платья — оставалось на том же месте, что в последний день ее жизни.
Но жить ему стало трудно. При жене его жалованья вполне хватало на все хозяйственные нужды, теперь же оно оказывалось недостаточным для него одного. Он недоумевал, каким образом она ухитрялась всегда подавать ему прекрасное вино и тонкие блюда, которых теперь при своих скромных средствах он уже не мог себе позволить.
Он начал делать долги и бегал в поисках денег, как человек, доведенный до крайности. Наконец, очутившись однажды без гроша в кармане, — а до выплаты жалованья осталась еще целая неделя, — он решил что-нибудь продать; и сейчас же ему пришла мысль отделаться от жениных «финтифлюшек», потому что в глубине души он сохранил неприязненное чувство к этой «бутафории», которая в былое время так раздражала его. Вид этих вещей, ежедневно попадавшихся ему на глаза, даже слегка омрачал воспоминание о любимой женщине.
Он долго разбирал кучу оставшейся после нее мишуры, так как до последних дней своей жизни она упорно продолжала покупать блестящие безделушки и почти каждый вечер приносила домой что-нибудь новое. Наконец он выбрал длинное ожерелье, которое она, по-видимому, любила больше всего; он считал, что может получить за него шесть — восемь франков, потому что для фальшивого оно было сделано действительно весьма изящно.
Он положил ожерелье в карман и отправился бульварами в министерство, разыскивая по дороге какой-нибудь солидный ювелирный магазин. Наконец он увидел подходящий и вошел, несколько стесняясь выставлять напоказ свою бедность, продавая столь малоценную вещь.
— Сударь, — обратился он к ювелиру, — мне хотелось бы знать, во что вы можете это оценить.
Ювелир взял ожерелье, оглядел его со всех сторон, прикинул на руку, вгляделся еще раз через лупу, позвал приказчика, что-то тихо сказал ему, положил ожерелье обратно на прилавок и посмотрел на него издали, чтобы лучше судить об эффекте.
Господин Лантэн, смущенный такой долгой процедурой, уже открыл было рот, чтобы произнести: «Ну да, я отлично знаю; что оно ровно ничего не стоит», — как вдруг ювелир заявил:
— Это ожерелье, сударь, стоит от двенадцати до пятнадцати тысяч франков; но я куплю его только в том случае, если вы точно укажете, каким образом оно досталось вам.
Вдовец вытаращил глаза, да так и застыл на месте с раскрытым ртом, ничего не понимая. Наконец он пробормотал:
— Что вы говорите?.. Вы уверены?..
Ювелир по-своему истолковал его изумление и сухо возразил:
— Обратитесь еще куда-нибудь — может быть, в другом месте вам дадут дороже. По-моему, оно стоит самое большее пятнадцать тысяч. Если не найдете ничего выгоднее, приходите ко мне.
Ошеломленный г-н Лантэн забрал свое ожерелье и поспешил уйти, повинуясь смутному желанию обдумать все наедине.
Но на улице он не мог удержаться от смеха: «Ну и болван! Поймать бы его на слове! Вот так ювелир: не может отличить подделку от настоящего!»
И он пошел в другой магазин, на углу улицы Мира.
Как только ювелир увидел ожерелье, он воскликнул:
— А, я прекрасно знаю это ожерелье, оно у меня и куплено.
Чрезвычайно взволнованный г-н Лантэн спросил:
— Какая ему цена?
— Я продал его за двадцать пять тысяч. Могу вам дать за него восемнадцать, но по закону полагается, чтобы вы сперва указали, как оно стало вашей собственностью.
Господин Лантэн даже сел, у него ноги подкосились от изумления.
— Да... но... все-таки осмотрите его внимательнее, сударь, я всегда был уверен, что ожерелье... поддельное.
— Будьте любезны сообщить вашу фамилию, — сказал ювелир.
— Пожалуйста: Лантэн, служу в министерстве иностранных дел, живу на улице Мучеников, дом шестнадцать.
Ювелир раскрыл книги, отыскал в них что-то и сказал:
— Это ожерелье было действительно послано по адресу госпожи Лантэн, улица Мучеников, дом шестнадцать, двадцатого июля тысяча восемьсот семьдесят шестого года.
Оба посмотрели друг на друга в упор: чиновник вне себя от изумления, ювелир — подозревая в нем вора. Ювелир продолжал:
— Вы можете оставить мне ожерелье на одни сутки? Я выдам вам расписку.
— Да, конечно, — пробормотал г-н Лантэн и вышел, сунув в карман сложенную квитанцию.
Он пересек улицу, направился в одну сторону, заметил, что ошибся дорогой, повернул к Тюильри, перешел Сену, понял, что снова идет не туда, и возвратился к Елисейским полям, шагая без всякой определенной мысли. Он пытался рассуждать, понять, в чем же тут дело. Его жена не имела возможности купить такую дорогую вещь. Безусловно нет. Тогда, значит, это подарок! Подарок! От кого? За что?
Он остановился посреди улицы как вкопанный. Ужасное подозрение шевельнулось в нем: «Неужели она...»
Значит, и все остальные драгоценности тоже подарки! Ему показалось, что земля колеблется, что стоящее перед ним дерево падает; он протянул руку и свалился без чувств.
Он пришел в себя в аптеке, куда его перенесли прохожие. Его проводили домой, и он заперся у себя.
До самой ночи он неудержимо рыдал, кусая платок, чтоб не кричать. Потом, сломленный усталостью и горем, лег в постель и уснул тяжелым сном.
Солнце разбудило его, он медленно встал, надо было идти в министерство. Но после пережитого потрясения работать было трудно. Он решил, что не пойдет на службу, и послал своему начальнику записку. Потом вспомнил, что ему надо побывать у ювелира, и покраснел от стыда. Он долго колебался. Однако не мог же он оставить ожерелье в магазине; он оделся и вышел.
Погода была чудесная, синее небо раскинулось над улыбающимся городом. Люди, засунув руки в карманы, фланировали по улицам.
Глядя на них, Лантэн думал: «Хорошо иметь деньги! Богатому и несчастье как с гуся вода, делаешь что хочешь, путешествуешь, развлекаешься. Ах, будь я богатым!»
Он вдруг почувствовал голод, так как ничего не ел со вчерашнего дня. Но в кармане у него было пусто, и он снова вспомнил об ожерелье. Восемнадцать тысяч! Восемнадцать тысяч! Кругленькая сумма!
Он отправился на улицу Мира и стал расхаживать взад и вперед по тротуару против магазина. Восемнадцать тысяч франков! Двадцать раз порывался он войти, и неизменно стыд удерживал его.
Однако ему страшно хотелось есть, а денег у него не было ни единого су. Внезапно он решился: быстро, чтоб не дать себе времени раздумать, перебежал улицу и стремительно вошел в магазин.
Увидев его, хозяин засуетился, вежливо улыбаясь, подставил стул. Подошли и приказчики и, пряча улыбку, искоса весело поглядывали на Лантэна.
— Я навел справки, сударь, — сказал ювелир, — и если вы не переменили намерения, я могу уплатить предложенную мною сумму.
— Да, пожалуйста, — пробормотал чиновник.
Ювелир вытащил из ящика восемнадцать больших ассигнаций, пересчитал их и вручил Лантэну. Тот подписался на квитанции и дрожащей рукой засунул деньги в карман.
В дверях он обернулся к ювелиру, не перестававшему улыбаться, и сказал, опустив глаза:
— У меня... остались еще драгоценности... тоже по наследству... Может быть, вы и те купите?
— Извольте, — кланяясь, отвечал ювелир.
Один приказчик убежал, чтобы не расхохотаться, другой принялся громко сморкаться.
Лантэн, весь красный, невозмутимо и важно заявил:
— Сейчас я их привезу.
Он нанял фиакр и поехал за драгоценностями.
Через час он вернулся, так и не позавтракав. Они принялись разбирать драгоценности, оценивая каждую в отдельности. Почти все были куплены в этом магазине.
Теперь Лантэн спорил о ценах, сердился, требовал, чтобы ему показали торговые книги, и, по мере того как сумма возрастала, все больше возвышал голос.
Серьги с крупными бриллиантами были оценены в двадцать тысяч франков, браслеты — в тридцать пять, броши, кольца и медальоны — в шестнадцать тысяч, убор из сапфиров и изумрудов — в четырнадцать тысяч; солитер на золотой цепочке в виде колье — в сорок тысяч; все вместе стоило сто девяносто шесть тысяч франков.
— Видимо, особа, которой это принадлежало, вкладывала все свои сбережения в драгоценности, — добродушно подсмеивался ювелир.
— Такой способ помещения денег нисколько не хуже всякого другого, — солидно возразил Лантэн.
Условившись с ювелиром, что окончательная экспертиза назначается на следующий день, он ушел.
На улице он увидел Вандомскую колонну, и ему захотелось вскарабкаться на нее, как на призовую мачту. Он ощущал в себе такую легкость, что способен был сыграть в чехарду со статуей императора, маячившей высоко в небе.
Завтракать он отправился к Вуазену и пил вино в двадцать франков бутылка.
Потом он нанял фиакр и прокатился по Булонскому лесу. Он оглядывал проезжавшие экипажи с некоторым презрением, еле сдерживаясь, чтоб не крикнуть: «Я тоже богат! У меня двести тысяч франков!»
Вспомнив о министерстве, он поехал туда, развязно вошел к начальнику и заявил:
— Милостивый государь, я подаю в отставку. Я получил наследство в триста тысяч франков.
Он попрощался с бывшими сослуживцами и поделился с ними планами своей новой жизни; потом пообедал в Английском кафе.
Сидя рядом с каким-то господином, который показался ему вполне приличным, он не мог преодолеть искушения и сообщил не без игривости, что получил наследство в четыреста тысяч франков.
Первый раз в жизни ему не было скучно в театре, а ночь он провел с проститутками.
Полгода спустя он женился. Его вторая жена была вполне порядочная женщина, но характер у нее был тяжелый. Она основательно донимала его.
Busfrön, She, Katten и ещё 1 пользователей сказали спасибо.
старый 27.07.2013, 17:48   #75
Senior Member
 
аватар для Klerkon
 
Регистрация: 05.2009
Проживание: Moscow
Сообщений: 12.188
Записей в дневнике: 2
Репутация: 58 | 14
По умолчанию

«Искусство «Железной рубахи».

Мусульманин Ша изучил искусство силача «Железной рубахи». Сложит пальцы, хватит — отрубает быку голову. А то воткнет в быка палец и пропорет ему брюхо.

Как-то во дворе знатного дома Чоу Пэнсаня подвесили бревно и послали двух дюжих слуг откачнуть его изо всех сил назад, а потом сразу отпустить.
Ша обнажил живот и принял на себя удар. Раздалось — хряп! — бревно отскочило далеко.

А то еще, бывало, вытащит свою, так сказать, [мужскую] силу и положит на камень. Затем возьмет деревянный пест и изо всех сил колотит. — Ни малейшего вреда!

Ножа, однако, боится!




Усмиряет лисицу.

Некий ученый сановник терпел от лисьих наваждений и заболел сухоткой. Были исчерпаны все средства — и талисманы, и молебны. Тогда он попросил отпуска и поехал домой, на родину, рассчитывая, что хоть там можно будет укрыться и отделаться от лиха. Сановник поехал, а лиса — с ним. Он сильно перепугался и не знал, что предпринять.

Однажды он остановился за воротами города Чжо. Появился врач с колокольчиком, уверявший, что умеет усмирять лисиц. Сановник пригласил его к себе. Лекарь дал ему снадобье, сказавшееся не чем иным, как средством, употребляемым в супружеских спальнях. Лекарь велел ему поскорее принять снадобье, идти к себе и вступить с лисой в сношение.

Сановник почувствовал прилив острой, непреоборимой силы. Лиса давай уклоняться, переменять место, жалобно плакала и просила перестать, но он не слушал ее и наступал все храбрее и храбрее. Лиса вертелась, ворочалась, стараясь высвободиться, и от невозможности уйти сильно страдала. Через некоторое время звуки прекратились. Посмотрел — она проявилась в лисьем образе, но была уже мертва.

Некогда был известен один из моих земляков — Лаоай. Он уверял, что во всю свою жизнь ни разу еще не был приятно удовлетворен. Как-то он спал ночью в уединенном помещении. Кругом не было никаких соседей. Вдруг пробежала какая-то девица.

Глядь — двери не открывались, а она уже к нему проникла. Он догадался, что это лиса, но и ей был рад: радостно устремился к ней и едва успел положить матрац и одеяло, как прямо вошел, прорывая кожу. Лиса от испуга и боли закричала, завыла жалобно и остро, словно сокол, старающийся сорваться с петли. Пробила окно и выбежала.

Земляк все смотрел из окна, издавая страстные любовные звуки, умолял ее, призывал ее: все надеялся, что она вернется. Но повсюду было уже тихо.

Вот это так настоящий, грозный воевода против лисиц! Следовало бы ему прибить у своих ворот вывеску: «Изгоняю лисиц». Можно сделать из этого профессию!




Лиса наказывает за блуд.

Студент купил себе новый дом и стал постоянно страдать от лисицы. Все его носильные вещи были во многих частях приведены в негодность. Часто также она бросала ему в суп или хлеб всякую грязь и гадость.

Однажды к нему зашел его друг, а его как раз не было дома: куда-то ушел, а к вечеру так и не вернулся. Жена студента кое-что приготовила и накормила гостя, после чего вместе со служанкой доедала оставшиеся от гостя хлебцы.

Студент отличался несдержанным характером и охотно пользовался любовным зельем. Неизвестно, когда это случилось, но лиса положила этого зелья в похлебку, и жена студента, поев ее, ощутила запах мускуса. Спросила служанку, но та отвечала, что ничего не знает.

Кончив ужин, женщина почувствовала, как в ней вздымается горячий огонь плотского возбуждения, и такой, что нет сил терпеть ни минуты. Хотела силой заставить себя подавить страсть, по распаленный аппетит от этого стал еще сильнее и настойчивее. Стала думать, к кому бы бежать сейчас, но в доме не было мужчин, кроме гостя. Она пошла и постучала к нему в комнату. Гость спросил, кто там. Она сказала, кто именно. Спросил ее, что ей надо. Не отвечала. Гость извинился и стал отказываться:

— У меня с твоим мужем дружба по душе и совести. Я не посмею совершить этого скотского поступка.

Женщина все-таки бродила вокруг да около, не уходя прочь. Гость закричал ей:

— Послушай, ты погубила вконец теперь моего друга и брата, со всей его ученой карьерой и репутацией!

Открыл окно и плюнул в нее.



Страшно сконфузясь, женщина ушла и стала раздумывать: как все это я наделала? И вдруг вспомнила про этот странный запах из чашки: уж не было ли там любовного порошка? Посмотрела хорошенько — действительно: порошок из коробки был там и здесь просыпан по полке, а в чашке — это самое и было. По опыту зная, что холодной водой можно успокоить аппетит, она напилась воды, и под сердцем у нее сейчас же прочистилось и прояснилось.

Ей стало мучительно стыдно, и она ничем не могла себя извинить. Ворочалась, ворочалась на постели… Уж все ночные стражи окончились. Стало еще страшнее; вот уже рассветает, а как показаться теперь человеку? И вот сняла пояс и удавилась. Служанка, заметив это, бросилась спасать ее, но дух ее уже слабел и замирал; прошло все утро, прежде чем у нее появилось легкое дыхание.

Гость ночью, оказывается, ушел. Студент же пришел лишь после обеда. Смотрит: жена лежит. Спросил, в чем дело. Не отвечает, а только в глазах стоят чистые слезы. Служанка тогда все рассказала, как было. Студент страшно испугался, пристал с расспросами. Жена выслала служанку и выложила ему все по правде.

— Это мне месть за блудливость, — вздохнул он. — Какая тут может быть на тебе вина? К счастью моему, попался такой честный и хороший друг. Иначе как мне было бы жить по-человечески?

С этой поры студент ревностно занялся исправлением своего былого поведения. А затем и лисица перестала куролесить.




Товарищ пьяницы.

Студент Чэ был не из очень богатой семьи, но сильно пил. Бывало, если на ночь не осушит чаши три, так не может уснуть. Поэтому винный кувшин у его постели никогда не стоял пустым.

Однажды ночью он вдруг просыпается и, повернувшись на постели, слышит, как будто кто-то спит с ним рядом. Думал было, что это его же одежды свалились и накрыли его. Пощупал — нет, тут что-то такое шероховатое, словно трава, вроде кошки, но побольше.

Зажег свечу — лиса! Напилась пьяной и лежит, как пес. Посмотрел в свой кувшин — пусто! И сказал, улыбаясь:

— Это, значит, мой товарищ по пьянству!

Не решился будить лису, накрыл ее своей одеждой, положил на нее руку и лег с ней спать; однако оставил гореть свечу, чтобы посмотреть, как она будет менять свой вид. В полночь лиса потянулась, зевнула… Чэ засмеялся и сказал:

— Чудесно, знаете, вы спали!

Снял одежды со спящей лисы, посмотрел — оказывается, на ее месте красивый молодой ученый в парадной шапке! Поднялся и поклонился студенту, благодаря его за то, что он был так великодушен и не убил его.

— Я безумно люблю это рисовое зелье, — сказал ему Чэ, — и люди считают меня дуралеем. Вы же теперь мой Бао Шу. Если я не внушаю вам недоверия, то будьте моим дорогим другом по винному добру.



Втащил нового друга на кровать и стал опять с ним спать, приговаривая: «Приходи почаще. Не стесняйся!» Лис согласился…

Когда Чэ проснулся, лис уже ушел. И вот он приготовил полный жбан отличного вина и затем стал ждать приятеля. Вечером тот и в самом деле пришел. Сели колени к коленям и стали весело пить. Лис пил много, сыпал отличными прибаутками, острил. Чэ выражал свое огорчение, что столь поздно обрел себе такого друга, а лис говорил ему:

— Уже столько раз я пил у тебя чудесное вино. Чем, скажи, отблагодарить тебя за радушие?

— Об удовольствии, доставленном тебе каким-нибудь кувшином вина, стоит ли давать себе труд толковать? — обрывал его студент.

— Пусть будет по-твоему, — соглашался лис. — Однако сам-то ты — бедный студент, и достать тебе этих, как говорится, «денег на посохе» нелегко, даже очень нелегко. Надо будет придумать тебе средства к пьянству.

На следующий вечер он пришел и говорит студенту:

— Вот что, брат, в трех верстах отсюда у дороги валяется серебро. Иди скорее и забери.

Чэ побежал туда рано утром и действительно нашел две ланы. Сейчас же он купил отличных закусок к предстоящей ночной выпивке. Лис опять указал ему, что за его же двором в яме лежит клад, который стоит вскрыть, и, действительно, Чэ нашел там меди на сотни лан, нашел и говорит:

— «Есть здесь в мошне, есть, говорю, в самом деле! Брось горевать, будто вина не купить».

— Неправда, — говорит лис. — Разве долго будет держаться вода в колее? Нет, надо опять что-нибудь придумать.

Через некоторое время лис опять говорит студенту:

— На рынке сейчас очень недорого можно купить подсолнухи. За этот драгоценный товар следовало бы держаться, на нем выедешь.

Чэ так и сделал: накупил подсолнухов, пудов сорок. Все смеялись над ним и ругались.

Однако в скором времени наступила большая засуха. И пшеница и бобы посохли. Можно было садить только подсолнухи. Чэ продал свой запас вдесятеро дороже против своей цены и сразу же стал богатеть. Купил и засеял огромное поле тучной земли, но каждый раз спрашивал лиса, что сеять. Сеял пшеницу — был урожай пшеницы, сеял просо — удавалось просо. Спрашивал он у лиса также и о том, когда садить: раньше или позднее. Как тот решал, так он и делал.

Лис с каждым днем все более и более привязывался к семье Чэ. Называл его жену золовкой, а на сына их смотрел как на своего родного, но когда Чэ умер, лис больше уже не появлялся/




Как он садил грушу.

Мужик продавал на базаре груши, чрезвычайно сладкие и душистые, и цену на них поднял весьма изрядно. Даос в рваном колпаке и в лохмотьях просил у него милостыню, все время бегая у телеги. Мужик крикнул на него, но тот не уходил. Мужик рассердился и стал его ругать.

— Помилуйте, — говорил даос, — у вас их целый воз, ведь там несколько сот штук! Смотрите: старая рвань просит у вас всего только одну грушу. Большого убытка у вашей милости от этого не будет. Зачем же сердиться?
Те, кто смотрел на них, стали уговаривать мужика бросить монаху какую-нибудь дрянную грушу: пусть-де уберется, но мужик решительно не соглашался. Тогда какой-то рабочий, видя все это и наскучив шумом, вынул деньги, купил одну грушу и дал ее монаху, который поклонился ему в пояс и выразил свою благодарность.

Затем, обратясь к толпе, он сказал:

— Я монах. Я ушел от мира. Я не понимаю, что значит жадность и скупость. Вот у меня прекрасная груша. Прошу позволения предложить ее моим дорогим гостям!

— Раз получил грушу, — говорили ему из толпы, — чего ж сам не ешь?

— Да мне нужно только косточку на семена!

С этими словами он ухватил грушу и стал ее жадно есть. Сьев ее, взял в руку косточку, снял с плеча мотыгу и стал копать в земле ямку. Вырыв ее глубиной на несколько вершков, положил туда грушевую косточку и снова покрыл ямку землей. Затем обратился к толпе с просьбой дать ему кипятку для поливки.

Кто-то из любопытных достал в первой попавшейся лавке кипятку. Даос взял и принялся поливать взрытое место. Тысячи глаз так и вонзились… И видят: вот выходит тоненький росток. Вот он все больше и больше — и вдруг это уже дерево, с густыми ветвями и листвой. Вот оно зацвело. Миг — и оно в плодах — громадных, ароматных, чудесных.

Вот — они уже свисают с ветвей целыми пуками!

Даос полез на дерево и стал рвать и бросать сверху плоды в собравшуюся толпу зрителей. Минута — и все было кончено. Даос слез и стал мотыгой рубить дерево. Трах-трах… Рубил очень долго, наконец срубил, взял дерево – как есть, с листьями, — взвалил на плечи и, не торопясь, удалился.

Как только даос начал проделывать свой фокус, мужик тоже втиснулся в толпу, вытянул шею, уставил глаза и совершенно забыл о своих делах. Когда даос ушел, тогда только он взглянул на свою телегу. — Груши исчезли!

Теперь он понял, что то, что сейчас раздавал монах, были его собственные груши. Посмотрел внимательнее: у телеги не хватает одной оглобли, и притом только что срубленной.

Закипел мужик гневом и досадой, помчался в погоню по следам монаха, свернул за угол, глядь: срубленная оглобля брошена у забора!

Догадался, что срубленный монахом ствол груши был не что иное, как эта самая оглобля.

Куда девался даос, никто не знал. Весь базар хохотал!




Послесловие рассказчика:

Мужичина грубый и глупый. Глупость его хоть рукой бери. Поделом смеялся над ним базар!

Всякий из нас видел этих деревенских богачей. Пусть лучший друг попросит у него риса — сейчас же сердится и высчитывает: этого-де мне хватит на несколько дней.

Иногда случается его уговаривать помочь кому-либо в беде или накормить сироту. Он опять сердится и высчитывает, что этого, мол, хватило бы на десять или пять человек. Доходит до того, что отец, сын, братья между собой все высчитывают и вывешивают до полушки.

Однако на разврат, на азартную игру, на суеверие он не скупится — о нет, — хотя бы на это ушли все деньги. Ну-ка, пусть его голове угрожает нож или пила — бежит откупаться без разговоров!»


(Пу Сун-лин (Ляо Чжай). «Странные истории из кабинета неудачника»).
Страж сказал(а) спасибо.
__________________
Кот — животное священное, а люди — животные не священные!

Последний раз редактировалось Klerkon: 27.07.2013 в 19:02.
старый 28.07.2013, 03:32   #76
Senior Member
 
аватар для MeTaNik
 
Регистрация: 06.2009
Сообщений: 7.038
Репутация: 69 | 9
По умолчанию

Сергей Лукьяненко. Поезд в Теплый край






1. Купе



- Идет дождь, - сказала жена. - Дождь...
Тихо, почти равнодушно. Она давно говорила таким тоном. С той минуты
на пропахшем мазутом перроне, когда стало ясно - дети не успевают. И даже
если они пробились на площадь между вокзалами - никакая сила не пронесет
их сквозь клокочущий людской водоворот. Здесь, на узком пространстве между
стенами, путями, оцепленными солдатами поездами, метались и метались те,
кто не достал билета: когда-то люди, теперь просто - остающиеся. Временами
кто-нибудь не то от отчаяния, не то в слепой вере в удачу бросался к
поездам: зелено-серым, теплым, несущим в себе движение и надежду... Били
автоматные очереди, и толпа на мгновение отступала. Потом по вокзальному
радио объявили, что пустят газ, но толпа словно не слышала, не понимала...
Он втащил жену в тамбур, в очередной раз показал проводнице билеты. И
они скрылись в келейном уюте четырехместного купе. Два места пустовали, и
драгоценные билеты мятыми бумажками валялись на углу откидного столика. А
за окном поезда уже бесновались, растирая слезящиеся глаза, оставшиеся. В
неизбежные щели подтекал Си-Эн, и они с женой торопливо лили на носовые
платки припасенную минералку, прикрывали лицо жалкими самодельными
респираторами. А поезд уже тронулся, и последние автоматчики запрыгивали в
отведенный им хвостовой вагон.
Толпа затихла, то ли газ подействовал, то ли осознала, что ничего не
изменишь. И тогда со свинцово-серого неба повалил крупный снег. Первый
августовский снег...
- Ты спишь? - спросила жена. - Будешь чай?
Он кивнул, понимая, что должен взять грязные стаканы, сполоснуть их в
туалете, в крошечной треугольной раковине... Пойти к проводнице, наполнить
кипятком чайник - если окажется свободный, или стаканы - если будет
кипяток. А потом осторожно сыпать заварку в слегка горячую воду и
размешивать ее ложечкой, пытаясь придать чаю коричневый оттенок...
Жена молча взяла стаканы и вышла. Поезд шел медленно - наверное,
приближался к разъезду... "Ничего, - подумал он и сам испугался мыслей -
они были холодными и скользкими, как дождевые плети за окном. - Ничего,
это последний дождь. За поездом идет Зима. Теперь будет лишь снег".
Где-то в глубине вагона звякнуло разбитое стекло. Захныкал ребенок.
Послышался тонкий голос проводницы - она с кем-то ругалась. Несколько раз
хлопнуло - то ли стреляли из пистолета, то ли дергали заклинившуюся дверь.
Он осторожно потянул вниз оконную раму. Ворвался воздух - холодный,
прощально-влажный. И дождевые капли, быстрые, хлесткие, бьющие в глаза. Он
высунул голову, пытаясь разглядеть состав. Но увидел лишь длинный выгнутый
сегмент поезда, скользящий по рельсам, убегающий от Зимы. "Почему они не
взрывают пути? - подумал он. - Я бы непременно взрывал. Или так хорошо
охраняют?" Он втянулся обратно в купе, взял со столика пачку сигарет,
закурил. Экономить табак не было смысла - запасался с расчетом на сына. А
сын _о_с_т_а_л_с_я_. Опоздал... или не захотел? Он ведь знал истинную цену
билетов... Какая разница. У них теперь всего с запасом.
Вошла жена, с двумя стаканами, чистыми, но пустыми. Вяло сказала:
- Кипятка нет... Сходишь позже.
Он кивнул, досасывая мокрый окурок. Дым несло в купе.
- Что там, в коридоре?
- Разбили стекло, камнем. В первом купе, где майор с тремя женщинами.
Жена отвечала сухим, чуть раздраженным голосом. Словно докладывала на
каком-то собрании.
- Майор стрелял? - Он закрыл окно и, запоздало испугавшись, натянул
на окно брезентовую штору.
- Да... Скоро станция. Там заменят стекло. Проводница обещала.
Поезд покачивало, и купе билось в такт дорожным рытвинам.
- Почему они не рвут рельсы?
Он лег на верхнюю полку, посмотрел на жену - она всегда спала на
нижней, по ходу поезда. Сейчас она легла, даже не сняв туфли, и на
скомканном в ногах клетчатом пледе остались грязные следы.
- Потому, что это не поможет, - неожиданно ответила жена. - Потому,
что ходят слухи о дополнительных эшелонах, которые вывезут всех. Каждый
хочет на поезд в Теплый Край.
Он кивнул, принимая объяснение. И со страхом подумал, не навсегда ли
жена превратилась в такую: спокойную, умную, рассудительную чужую женщину.



2. Станция



Поезд стоял уже полчаса.
Дверь приоткрылась, заглянула проводница. Как всегда, слегка пьяная и
веселая. Наверное, ей тоже было непросто устроиться на поезд в Теплый
Край.
- Проверка идет, - быстро сказала она. - Местная выдумка... Охрана
решила не вмешиваться.
- Что проверяют-то? - с внезапным томительным предчувствием спросил
он.
- Билеты. И наличие свободных мест. - Она посмотрела на две
незастеленные полки так, словно впервые их увидела. - За сокрытие
свободных мест высаживают из поезда.
- У нас есть билеты. На все четыре места, - зло, негодующе отозвалась
со своей полки жена.
- Неважно. Должны быть и пассажиры. У вас два взрослых и два детских
места. Выпутывайтесь.
- Дверь закрой! - крикнула жена.
Повернулась к нему, молча, ожидающе. За окном уже не было дождевых
струй. Кружилась какая-то скользкая белесая морось, пародия на снег, тот,
настоящий, что уже трое суток догонял поезд.
- Другого выхода нет? - с ноткой интереса спросила жена.
Он не ответил. Вышел в коридор, осмотрелся. Все купе были закрыты,
проверка еще не дошла до вагона. Из-за соседней двери тихо доносилась
музыка. Глюк - почему-то решил он. И оборвал себя: какой к черту Глюк, ты
никогда не разбирался в классике... Надо спешить.
Автоматчик в тамбуре выпустил его без вопросов, лишь мельком взглянул
на билеты в руках. Маленькие оранжевые квадратики, пропуск в Теплый Край.
За редкой цепью автоматчиков, перемешанных с местными охранниками, в
чужой форме, с незнакомым оружием, стояли люди. Совсем немного, видимо,
допуск к вокзалу тоже был ограничен.
Он прошел вдоль поезда, непроизвольно стараясь держаться ближе к
автоматчикам. И увидел тех, кого искал: женщин с детьми. Они стояли
обособленно, своей маленькой группой, еще более молчаливой и неподвижной,
чем остальные.
Женщина в длинном теплом пальто молча смотрела, как он подходит. На
черном меховом воротнике лежали снежинки. Рядом, чем-то неуловимо копируя
ее, стояли двое мальчишек в серых куртках-пуховиках.
- У меня два детских билета, - сказал он. - Два.
- Что? - спросила женщина в пальто. Не "сколько", а именно "что" -
деньги давно утратили цену.
- Ничего, - ответил он, с удивлением отмечая восторг от собственного
могущества. - Ничего не надо. Мои отстали... - Горло вдруг перехватило, и
он замолчал. Потом добавил, тише: - Я их провезу.
Женщина смотрела ему в лицо. Потом спросила, и он поразился вопросу,
она еще имела смелость чего-то требовать!
- Вы обещаете?
- Да. - Он оглянулся на поезд. - Быстрее, там билетный контроль.
- А, вот оно что... - с непонятным облегчением вздохнула женщина. И
подтолкнула к нему мальчишек: - Идите.
Странно, они даже не прощались. Заранее, наверное, договорились, что
делать в такой невозможной ситуации. Быстро шли за ним, мимо солдат с
поднятым оружием, мимо чужих вагонов. В тамбуре он показал автоматчику три
билета, и тот кивнул. Словно уже и не помнил, что мужчина вышел из поезда
один.
В купе было тепло. Или просто казалось, что тепло, после предзимней
сырости вокзала. Дети стояли молча, и он заметил, что за плечами у них
туго набитые зеленые рюкзачки.
- У нас есть продукты, - тихо сказал младший.
Жена не ответила. Она рассматривала детей с брезгливым любопытством,
словно уродливых морских рыб за стеклом аквариума. Они были чужими, они
попали на поезд, не имея никаких прав. Просто потому, что имеющие право
опоздали.
- Раздевайтесь и ложитесь на полки, - сказал он. - Если что, вы едете
с нами от столицы. Мы - ваши родители. Ясно?
- Ясно, - сказал младший.
Старший уже раздевался, стягивая слой за слоем теплую одежду.
Пуховик, свитер, джемпер...
- Быстрее, - сказала жена.
По коридору уже шли - быстро, но заглядывая в каждую дверь. Щелчки
отпираемых замков подступали все ближе. Дети затихли на полках.
- Возраст не тот, - тоскливо сказала жена. - Надо было выбрать
постарше...
Дверь открылась, и в купе вошел офицер в незнакомой форме. Брезгливо
поморщился, увидев слякоть на полу.
- Прогуливались? - протяжно спросил он. Не то спросил, не то
обвинил... - Билеты.
Секунду он вертел в руках картонные квадратики. Потом молча
повернулся и вышел. Щелкнула дверь следующего купе.
- Все? - тихо спросила жена. И вдруг совсем другим, жестким тоном
скомандовала: - Одевайтесь! И выходите.
Он молча взял жену за руку, погладил. И тихо сказал:
- Могут быть еще проверки. Не все ли равно... Может, нам это
зачтется... там...
Смешавшись, он замолчал. Где это "там"? На небе? Или в Теплом Краю?
Жена долго смотрела на него. Потом пожала плечами.
- Как знаешь.
И сказала молчаливо ожидающим детям:
- Чтобы было тихо. У меня болит голова. Сидите, словно вас нет.
Старший хотел что-то ответить, посмотрел на младшего и промолчал.
Младший кивнул, несколько раз подряд.
Поезд тронулся. А за стеклом уже падал снег - настоящий, густой,
пушистый, зимний.



3. Накопитель



Они стояли вторые сутки. Из окна купе были видны горы.
Неправдоподобно высокие, с обмазанными снегом вершинами и серыми тучами на
перевалах.
- Некоторые идут пешком, - сказал майор.
Он заглянул погреться - стекло в его купе так и не заменили. Впрочем,
у майора был целый набор "утеплителей" - в обычных бутылках, во фляжках и
даже в резиновых грелках. Непонятно было лишь, довезет ли он до Теплого
Края хотя бы грамм алкоголя. Сейчас он принес бутылку водки, и они
потихоньку пили. Жена выпила полстакана и уснула. "Притворилась", -
поправил муж себя. А майор, нацеживая в стакан дозу, разъяснял:
- Туннель один, на столько поездов не рассчитан. Говорят, будут
уплотнять пассажиров. Пусть попробуют... - Он щелкнул пальцами по кожаной
кобуре с пистолетом. - Я говорил с охраной. Один вагон набит взрывчаткой,
если что... Мы им устроим уплотнение. За все уже заплачено. - Залпом
выпив, он тяжело помотал головой. Сказал: - Скорей бы уж Теплый Край...
- А там хорошо? - вдруг спросил с верхней полки старший мальчик.
- Там тепло, - твердо ответил майор. - Там можно выжить.
Он встал, потянулся было за недопитой бутылкой, но махнул рукой и
вышел. Жена тихо сказала вслед:
- Скотина пьяная... Полпоезда охраны... Еще и в пассажиры пролезли.
Вся армия едет греться.
- Было бы хуже, если бы охраны оказалось меньше, - возразил муж.
Выпитая водка принуждала вступиться за майора. - Нас бы выкинули из
поезда.
Он полез на верхнюю полку. Лег, закрыл глаза. Тишина. Ни снега, ни
дождя, ни ветра. И поезд словно умер... Он повернулся, глянул на
мальчишек. Они сидели вдвоем на соседней полке и молча, сосредоточенно ели
что-то из банки. Старший поймал его взгляд, неловко улыбнулся:
- Будете?
Он покачал головой. Есть не хотелось. Ничего не хотелось. Даже в
Теплый Край... Он поймал себя на том, что впервые подумал о Теплом Крае
без всякой торжественности, просто как о горной долине, где будет тепло
даже во время Зимы.
В купе опять заглянул майор:
- Разобрались наконец... В каждый поезд посадят половину местных. А
половина останется здесь. Охрана согласилась...
Майор посмотрел на детей и с ноткой участия спросил:
- Что будете делать? Отправите детей? Мне поручили разобраться с
нашим вагоном. Я пригляжу за ними, если что...
Муж молчал. А младший мальчик вдруг стал укладывать разбросанные на
полке вещи в рюкзачок.
- Это не наши дети, - твердо сказала жена. - Случайные. И билеты не
их.
- А... - протянул майор. - Тогда проще. В соседнем купе трое своих...
Вот визгу будет...
Дети молча одевались.
- Я выйду, гляну, как там... - неуверенно сказал муж.
- Через двадцать минут поезд тронется, - предупредил майор. Он взял
со столика билеты детей и порвал их. Розовые клочки закружились, падая на
пол. - Розовый снег, - неожиданно изрек майор. Схватился за косяк и вышел
в коридор. Там уже суетились автоматчики, сортируя пассажиров.
- Я выйду, - повторил муж и натянул куртку.
- Не донкихотствуй, - спокойно сказала жена. - Их пристроят. "Красный
Крест", церковь. Говорят, здесь тоже можно выжить. Главное - прокормиться,
а морозы будут слабыми.
Снаружи было холодно. Лужи на перронах затягивала ледяная корка. Один
поезд уже тронулся, и возле крошечного вокзала стояла растерянная,
обомлевшая толпа. Некоторые еще сжимали в руках билеты.
Он шел вслед за детьми, все порываясь окликнуть их, но понимал, что
это ни к чему. Он даже не знал, как их звать. Двадцать минут... Какой
здесь, к черту, "Красный Крест"? Какая церковь?
К детям вдруг подошла женщина: рослая, уверенная, чем-то похожая на
их мать. Что-то спросила, дети ответили. Женщина посмотрела на них,
задумчиво, оценивающе... Сказала, и мужчина расслышал:
- Ладно, место еще есть. Пойдемте.
Он догнал ее, взял за руку. Женщина резко обернулась, опустив одну
руку в карман куртки.
- Куда вы их?
- В приют.
Глаза у женщины были внимательные, цепкие.
- Предупреждаю, взрослых мы не берем. Только детей. Отпустите.
- У меня билет, я и не прошу... С ними все будет нормально?
- Да.
Дети смотрели на него. Младший негромко сказал:
- Спасибо. Вы езжайте.
Он стоял и смотрел, как они уходят вслед за женщиной. К маленькому
автобусу, набитому людьми. Там были только дети и женщины, впрочем, женщин
совсем мало.
Рядом прошел солдат с автоматом. Форма опять была незнакомая, чужая.
Мужчина повернулся, к нему:
- Скажите... - На него повернулся автоматный ствол. Солдат ждал. -
Этот приют, куда забирают детей... Кем он организован?
- Здесь нет приютов, - ответил солдат. Отвернул автомат в сторону.
Продолжил, почти дружелюбно: - Нет. Мы здесь стояли месяц, завтра
отправка. Приютов нет.
- Но она сказала... - торопливо начал мужчина.
- Приютов нет. Только предприимчивые местные жители. Говорят, что
морозы будут слабыми, главное - запастись продовольствием. - Солдат
погладил оружие рукой в шерстяной перчатке. Добавил: - Стрелять бы надо,
но приказа нет... Да и не перестреляешь всех.
Мужчина побежал. Сначала медленно, потом все быстрее. Было холодно.
Зима уже пришла сюда раньше снега, раньше морозов.
Он догнал женщину у автобуса. Она вела детей, крепко держа их за
руки. Мужчина толкнул ее в спину, женщина качнулась. Он вырвал детские
руки, потянул к себе.
Женщина повернулась и достала из кармана пистолет. Маленький,
нестрашный на вид. Мужчина не разбирался в оружии.
- Уходите! - жестко сказала она. - Или я вас застрелю. Дети уже наши.
- Нет, - хрипло сказал мужчина. Оглянулся, ища поддержки. И увидел,
что солдат по-прежнему стоит на перроне, поглаживая автомат. - Не
посмеете, - уже спокойнее продолжил он. - Вас пристрелят тоже.
Он повернулся и пошел от набитого детьми автобуса. Вслед ему тихо,
грязно ругались. Но выстрелов не было.
Сразу несколько поездов тронулось с места. У вагонов началась давка.
Солдаты не стреляли, они лишь распихивали остающихся прикладами. Кажется,
пошел и его поезд. Но это уже было неважно.



4. Перевал



Вначале они обходили мертвых - тех, кто упал сам и кого убили по
дороге. Дети пугались, а его мутило от тошнотворного запаха. Его вообще
стало мутить от запаха мяса - даже консервированного, сделанного
давным-давно, когда о приходе Зимы еще не знали.
Потом они шли прямо. Мертвых стало меньше, а холод не давал телам
разлагаться. К тому же дети перестали бояться трупов, а сил у них стало
меньше.
Однажды, на привале, старший мальчик спросил:
- А золото правда пригодилось?
- Да, - ответил мужчина. - Не знаю, почему его еще ценят...
Золото было зашито в детские куртки. Кольца, кулоны, цепочки, браслет
с солнечно-желтыми топазами... Они сказали про золото, когда он пытался
обменять свою куртку на сухари или рыбные консервы. Мяса на вокзальном
рынке было много, и стоило оно дешево.
Куртку удалось сохранить, и только поэтому он еще был жив. В горах
оказалось очень холодно, а спать приходилось на еловом лапнике. Спальник
или палатку купить было невозможно ни за какие деньги или ценности. Зато
он купил сухарей и консервов, и теплые шапки из собачьего меха, и пистолет
- настоящее, мужское оружие - "Магнум". Одну обойму он расстрелял по
дороге, учась прицеливаться и гасить мощную, тягучую отдачу. Это оказалось
неожиданно легко. Вторую обойму мужчина выпустил по каменистому склону,
откуда в них стреляли из дробовика. Они услышали крик, и выстрелы
прекратились. Но проверять они не стали.
Третья, последняя обойма ждала своей очереди. Почему-то мужчина
думал, что она пригодится.
Когда они дошли до снегов, стало совсем трудно. Это был обычный
горный снег, а не ледяной шлейф идущей по пятам Зимы. Но все равно идти
стало гораздо труднее. Мужчина стал чаще сверяться с картой. Перевал, за
которым открывался спуск в Теплый Край, был совсем рядом, и только это
придавало силы.
Топливо для костра найти было почти невозможно, наверное, все сожгли
идущие перед ними. Однажды они легли спать без костра, и на следующее утро
старший мальчик не смог встать. Он не кашлял, и жара у него не было. Но
подняться он не смог.
Перевал был уже перед ними, затянутый облачным туманом. Мужчина взял
старшего мальчика на руки и пошел вперед. Младший шел следом, и мужчина
рассеянно думал о том, что надо оборачиваться, проверять, не отстал ли
ребенок... Но так и не решился проверить. Двоих он унести не мог, пришлось
бы выбирать. А больше всего на свете он ненавидел, когда перед ним вставал
выбор.
Он шел в тумане, и порой ему казалось, что он слышит шаги за спиной,
порой - что они исчезли. Мальчик на руках у него изредка открывал глаза.
Ему казалось, что он идет уже много часов подряд, но разум холодно
опровергал чувства. Он просто не смог бы долго идти со своей ношей.
Когда идти стало легче, он не сразу понял, что движется под уклон.
Туман вокруг начал редеть неожиданно быстро, над головой проявился вначале
мутный, а потом ослепительно яркий, чистый диск солнца. Он сел на снег -
мягкий, рассыпчатый - и положил голову старшего мальчика на колени.
Мальчик уже не открывал глаз, но, кажется, был жив. Потом он услышал
позади слабые, вязнущие шаги, и младший сел рядом. Туман разрывался на
полосы и таял.



5. Теплый край



Когда туман рассеялся и все стало видно, младший мальчик спросил:
- Это Теплый Край?
- Да, - сказал мужчина и стал рыться в карманах негнущимися пальцами.
Вначале он нашел спички, потом сигареты, а после этого понял, что и то и
другое промокло. Тогда он просто устроился поудобнее и стал смотреть.
Склон уходил вниз - вначале полого, а затем все более круто. Далеко
внизу, ярко-зеленая, цветущая, даже на вид теплая, раскинулась долина.
Теплый Край. В ней лежал маленький городок, и длинные, блестящие стеклом
ряды теплиц, и серые бетонные купола складов. Это действительно был Теплый
Край. На десять-двадцать тысяч человек, теплый край.
Над городком кружил вертолет - ярко раскрашенный, нарядный. Мужчина
удивился было этому, но потом понял, что здесь камуфляж не нужен.
Туннель, по которому шли в Теплый Край поезда, выходил из гор перед
глубоким ущельем. Через ущелье был перекинут мост - когда-то длинный и
красивый, а сейчас уродливо взорванный посередине. Из туннеля как раз
выходил очередной поезд. На обломках моста он начал тормозить, но было уже
поздно. Вначале тепловоз, а за ним и вагоны зеленой железной змеей
заструились в ущелье. На дне ущелья, пронизанная струями горной реки,
громоздилась куча мятого горелого железа. Вагоны сыпались, но звука на
таком расстоянии почти не было слышно. Только легкие похлопывания, похожие
на вялые аплодисменты.
Мужчина посмотрел на младшего мальчика. Тот не видел, как падает
поезд. Он смотрел на вертолет, который медленно летел вверх над склоном,
ведущим к Теплому Краю. Ниже по склону было множество темных точек - тех,
кто шел впереди. Некоторые махали вертолету руками, некоторые начинали
бегать, некоторые оставались неподвижными. Вертолет на мгновение зависал
над ними, доносилось слабое постукивание. Потом вертолет летел дальше.
Движение его приводило человеческие фигурки к общему знаменателю - они
успокаивались и замирали.
- Вертолет отвезет нас в Теплый Край? - спросил младший мальчик.
Мужчина кивнул.
- Да, конечно. В Теплый Край. Ты лучше ляг и поспи, он не скоро до
нас доберется.
Мальчик подполз к неподвижному брату, лег ему на живот. Он
действительно хотел спать, он замерз и устал, когда шел за мужчиной. Он
много раз окликал его, просил подождать, но тот не слышал... Мальчик
закрыл глаза. Издали пели вертолетные моторы.
- У нас получилось куда интереснее, чем на поезде, - сказал мальчик
засыпая.
Мужчина с удивлением посмотрел на него. Потом на ущелье, куда
вываливался очередной поезд.
- Да, - согласился он. - Интереснее.
"Магнум", такой большой и тяжелый, казался игрушкой при взгляде на
подлетающий вертолет. Но мужчина все-таки держал его в руках.
Так было интереснее.
__________________
поживем—увидим...
УМРЕМ—УЗНАЕМ!)
старый 28.07.2013, 15:49   #77
She
Senior Member
 
аватар для She
 
Регистрация: 08.2011
Проживание: Møre og Romsdal
Сообщений: 5.153
Репутация: 15 | 7
По умолчанию

Ги де Мопассан
Покойница



Я любил ее безумно. Почему мы любим? Разве не странно видеть в целом мире только одно существо, иметь в мозгу только одну мысль, в сердце только одно желание и на устах только одно имя — имя, которое непрестанно поднимается из недр души, поднимается, как вода в роднике, подступает к губам, которое твердишь, повторяешь, шепчешь всегда и всюду, словно молитву?
Не стану рассказывать нашей повести. У любви только одна повесть, всегда одна и та же. Я встретил ее и полюбил. Вот и все. И целый год я жил в атмосфере ее нежности, ее объятий, ее ласк, взоров, речей, до такой степени одурманенный, связанный, плененный всем, что от нее исходило, что уже не сознавал, день ли, или ночь, жив я, или умер, нахожусь ли я на нашей старой земле, или в ином мире.
И вот она умерла. Как? Не знаю и никогда не узнаю.
Однажды в дождливый вечер она вернулась домой промокшая и на другой день стала кашлять. Она кашляла почти неделю, потом слегла.
Что произошло? Я никогда этого не узнаю.
Приходили врачи, что-то прописывали, уходили. Приносили лекарства; какая-то женщина заставляла ее принимать их. Руки у моей любимой были горячие, лоб пылающий и влажный, глаза блестящие и печальные. Я говорил с ней, она мне отвечала. О чем мы говорили? Не знаю. Я все позабыл, все, все! Она умерла, помню, как сейчас, ее последний вздох, ее чуть слышный, легкий, последний, вздох. Сиделка вскрикнула: «Ах!» И я понял, я все понял!
Больше я ничего не сознавал. Ничего. Явился священник и, говоря о ней, сказал: «Ваша любовница». Мне показалось, что он оскорбил ее. Никто не смел называть ее так, ведь она умерла. Я выгнал его. Пришел другой, очень добрый, очень ласковый. Я плакал, когда он говорил со мной о ней.
Меня спрашивали о разных мелочах насчет похорон. О чем, я уж не помню. Зато ясно помню стук молотка, когда заколачивали ее гроб... Ах, боже мой!
Ее закопали. Зарыли. Ее! В эту яму! Пришли знакомые, несколько подруг. Я скрылся. Я убежал. Долго бродил по улицам. Потом вернулся домой. На следующий день я уехал путешествовать,

Вчера я возвратился в Париж.
Когда я снова увидел нашу комнату, нашу спальню, постель, мебель, этот дом, где осталось все, что остается от живого существа после смерти, я снова ощутил такой бурный приступ отчаяния, что готов был отворить окно и выброситься на мостовую. Не в силах дольше оставаться среди этих предметов, в стенах, которые окружали и укрывали ее, где в незримых трещинах сохранились мельчайшие частицы ее существа, ее тела, ее дыхания, я схватил шляпу, чтобы бежать. Почти у самой двери я вдруг наткнулся на большое зеркало в прихожей, которое поставила там она, чтобы всякий раз, выходя из дому, видеть себя с ног до головы, видеть, все ли в порядке в ее туалете, все ли изящно и красиво, от ботинок до прически.
И я остановился как вкопанный против зеркала, так часто ее отражавшего. Так часто, что оно тоже должно было сохранить ее образ.
Я стоял, весь дрожа, впиваясь глазами в стекло, в плоское, глубокое, пустое стекло, которое заключало ее всю целиком, обладало ею так же, как я, так же, как мой влюбленный взор. Я почувствовал нежность к этому стеклу, я коснулся его — оно было холодное! О память, память! Скорбное зеркало, живое, светлое, страшное зеркало, источник бесконечных пыток! Счастливы люди, чье сердце — подобно зеркалу, где скользят и изглаживаются отражения, — забывает все, что заключалось в нем, что прошло перед ним, смотрелось в него, отражалось в его привязанности, в его любви!.. Какая невыносимая мука!
Я вышел и бессознательно, против воли, против желания, направился к кладбищу. Я нашел ее простенькую могилу, мраморный крест и на нем несколько слов: «Она любила, была любима и умерла».
Она была там, глубоко, она уже разложилась! Какой ужас! Я зарыдал, припав лицом к земле.
Я оставался там долго, долго. Потом заметил, что начинает темнеть. Тогда мной овладело странное желание, безрассудное желание отчаявшегося любовника. Мне захотелось провести ночь возле нее, последнюю ночь, и поплакать на ее могиле. Но меня могли увидеть, могли прогнать. Что делать? Я пустился на хитрость. Я встал и начал бродить по этому городу мертвых. Я шел все дальше и дальше. Как мал этот город в сравнении с тем, другим, с городом живых! И, однако, насколько мертвецы многочисленнее живых! Нам нужно столько высоких домов, столько улиц, столько пространства — всего лишь для тех четырех поколений, которые одновременно живут на белом свете, пьют воду источников, вино виноградников, едят хлеб полей.
А для всех поколений мертвых, для всей лестницы человечества, вплоть до наших дней, почти ничего не надо, клочок земли, больше ничего! Земля принимает их, забвение их уничтожает. Прощайте!
За оградой нового кладбища я обнаружил вдруг еще одно заброшенное кладбище, где забытые покойники уже обратились в прах, где сгнили самые кресты и куда завтра зароют новых пришельцев. Оно заросло шиповником и могучими темными кипарисами; это пышный, мрачный сад, утучненный человеческими трупами.
Я был один, совсем один. Я вскарабкался на высокое дерево. Я спрятался в его густых и темных ветвях.
И стал ждать, уцепившись за ствол, точно утопающий за обломок мачты.

Когда настала ночь, глубокая ночь, я покинул свое убежище и побрел медленным, неслышным шагом по земле, наполненной мертвецами.
Я блуждал долго, долго. Я не мог ее найти. Вытянув руки, широко раскрыв глаза, натыкаясь на могилы руками, ногами, коленями, грудью, даже головой, я шел вперед и не мог ее найти. Я пробирался ощупью, как слепой, я ощупывал камни, кресты, железные решетки, стеклянные венки, венки увядших цветов. Я прочитывал надписи пальцами, водя ими по буквам. Какой мрак! Какая ночь! Я не мог ее найти!
Луны не было. Какая тьма! Я шел по узким тропинкам между рядами могил, меня охватывал страх, мучительный страх. Могилы, могилы, могилы! Всюду могилы! Справа, слева, передо мной, вокруг меня — всюду могилы! Я присел на могильную плиту, не в силах идти дальше, у меня подкашивались ноги. Я слышал биение своего сердца. И слышал что-то еще! Что же? Какой-то смутный, непонятный гул. Возник ли этот шум в моем воспаленном мозгу, или он доносился из непроглядной тьмы, или же из таинственных недр земли, из-под земли, засеянной людскими трупами? Я озирался кругом.
Сколько времени просидел я там? Не знаю. Я оцепенел от испуга, обезумел от ужаса, готов был кричать, мне казалось, что я умираю.
И вдруг мне почудилось, что мраморная плита подо мной зашевелилась. В самом деле, она шевелилась, как будто ее приподнимали. Одним прыжком я отскочил к соседней могиле и увидел, да, увидел своими глазами, как тяжелая каменная плита, где я только что сидел, поднялась стоймя, — и появился мертвец, голый скелет, который отвалил камень своей согнутой спиной. Я видел его, видел совершенно ясно, хотя была глубокая тьма. Я прочитал на кресте:
«Здесь покоится Жак Оливан, скончавшийся пятидесяти одного года от роду. Он любил ближних, был добр и честен и почил в мире».
Покойник тоже читал слова, начертанные на его могиле. Потом он поднял камень с дорожки, острый камешек, и начал старательно соскабливать надпись. Он медленно стирал ее, вперив пустые глазницы в перекладину креста, затем своим костяным пальцем стал писать буквы, светящиеся, как линии, которые чертят фосфорной спичкой на стекле:
«Здесь покоится Жак Оливан, скончавшийся пятидесяти одного года от роду. Своей жестокостью он вогнал в могилу отца, чтобы получить наследство, истязал жену, мучил детей, обманывал соседей, крал, где только мог, и умер, презираемый всеми».
Кончив писать, мертвец неподвижно созерцал свою работу, и я увидел, обернувшись, что все могилы раскрыты, что изо всех гробов поднялись скелеты и что все они стирали ложь, написанную родственниками на могильных плитах, чтобы восстановить истину.
И я узнал, что все они были палачами своих близких, злодеями, подлецами, лицемерами, лжецами, мошенниками, клеветниками, завистниками, что они воровали, обманывали, совершали самые позорные, самые отвратительные поступки — все эти любящие отцы, верные супруги, преданные сыновья, целомудренные девушки, честные торговцы, все эти мужчины и женщины, слывшие добродетельными.
Все разом они писали на пороге своей вечной обители беспощадную, страшную и святую правду, которой не знают или делают вид, что не знают, люди, живущие на земле.
Я подумал, что она тоже, наверное, написала правду на своем кресте. И, ничего уже теперь не страшась, я побежал меж зияющих гробов, среди трупов, среди скелетов, и устремился к ней, уверенный, что найду ее сразу.
Я узнал ее издали, хотя лицо ее было закрыто саваном.
И на мраморном кресте, где я читал недавно: «Она любила, была любима и умерла», я прочел: «Выйдя однажды из дому, чтобы изменить своему любовнику, она простудилась под дождем и умерла».
Говорят, меня подобрали на рассвете без чувств возле какой-то могилы...
Mr.Goodkat сказал(а) спасибо.
__________________
Min spesialitet er å ha rett når andre tar feil.
старый 28.07.2013, 16:21   #78
Гость
 
Регистрация: 08.2011
Сообщений: 4.932
Репутация: 74 | 6
По умолчанию

Несколько самых коротких рассказов

Джейн Орвис " Окно"

С тех пор, как Риту жестоко убили, Картер сидит у окна. Никакого телевизора, чтения, переписки. Его жизнь - то, что видно через занавески. Ему плевать, кто приносит еду, платит по счетам, он не покидает комнаты. Его жизнь - пробегающие физкультурники, смена времен года, проезжающие автомобили, призрак Риты. Картер не понимает, что в обитых войлоком палатах нет окон.

Лариса Керкленд "Предложение"

Звездная ночь. Самое подходящее время. Ужин при свечах. Уютный итальянский ресторанчик. Маленькое черное платье. Роскошные волосы, блестящие глаза, серебристый смех. Вместе уже два года. Чудесное время! Настоящая любовь, лучший друг, больше никого. Шампанского! Предлагаю руку и сердце. На одно колено. Люди смотрят? Ну и пусть! Прекрасное бриллиантовое кольцо. Румянец на щеках, очаровательная улыбка. Как, нет?!

Брайан Ньюэлл "Чего хочет дьявол"

Два мальчика стояли и смотрели, как сатана медленно уходит прочь. Блеск его гипнотических глаз все еще туманил их головы. - Слушай, чего он от тебя хотел? - Мою душу. А от тебя? - Монетку для телефона-автомата. Ему срочно надо было позвонить. - Хочешь, пойдём поедим? -Хочу, но у меня теперь совсем нет денег. - Ничего страшного. У меня полно.

Джей Рип " Судьба"

Был только один выход, ибо наши жизни сплелись в слишком запутанный узел гнева и блаженства, чтобы решить все как-нибудь иначе. Доверимся жребию: орел - и мы поженимся, решка - и мы расстанемся навсегда. Монетка была подброшена. Она звякнула, завертелась и остановилась. Орел. Мы уставились на нее с недоумением. Затем, в один голос, мы сказали: "Может, еще разок?"

Роберт Томпкинс " В поисках Правды"

Наконец в этой глухой, уединенной деревушке его поиски закончились. В ветхой избушке у огня сидела Правда. Он никогда не видел более старой и уродливой женщины. - Вы - Правда? Старая, сморщенная карга торжественно кивнула. - Скажите же, что я должен сообщить миру? Какую весть передать? Старуха плюнула в огонь и ответила: - Скажи им, что я молода и красива!
Sölveig, Klerkon и Mr.Goodkat сказали спасибо.
старый 29.07.2013, 22:37   #79
Senior Member
 
аватар для Klerkon
 
Регистрация: 05.2009
Проживание: Moscow
Сообщений: 12.188
Записей в дневнике: 2
Репутация: 58 | 14
По умолчанию

ИХАРА САЙКАКУ

В ЖЕНСКИХ ПОКОЯХ ПЛОТНИЧАТЬ ЖЕНЩИНЕ

(ИЗ "ПОВЕСТЕЙ ОТ ВСЕХ КРАЕВ ЗЕМЛИ НАШЕЙ" )

В ящике сверло, рубанок, тушечница, угольник. Рассказывают, что жила на Итидзёкодзорибаси женщина, лицом неказистая, но не без приятности, могучего сложения и весьма искусная в плотницком ремесле.

Вы скажете: "Столица велика, в ней и мастеров мужского пола предостаточно, зачем же нанимали женщин?" Так вот, их призывали в особняки благородных кугэ для небольших работ в женских покоях, когда не стоило затрудняться отбором и проверкой мастеров-мужчин, например, в случае надобности исправить заграждение от воров или там заменить в окне бамбуковую решетку.



Утамаро Китагава (1753-1806). Состязание гетер в борьбе на руках.

Как-то раз в конце осени за этой женщиной-плотником прислали служанок, и они проводили ее в сад, заросший алыми кленами. "Выноси сюда все из спальни госпожи, да поживее, - сказали ей. - Все шкафы и полки, не оставляй и подставок для изображений Эбису и Дайкоку".

"Покои эти совершенно еще новые, - усомнилась она. - Зачем же их разорять?" "Удивление твое понятно, - ответили ей. - Но только случилось вот что. В прошлое полнолуние наша госпожа от души предавалась здесь развлечениям до самой темноты, а затем прилегла вздремнуть.

Немного спустя две камеристки по имени Мигимару и Хидаримару принялись наигрывать на кото у ее изголовья. При этих звуках все, кто был в покоях, пробудились, стали осматриваться и видят: ползет по потолку женщина о четырех руках, с черной черепашьей харей и с плоской поясницей и вроде бы направляется к госпоже.

"Подайте мне мой меч!" - вскричала госпожа отчаянным голосом. Ближняя служанка, которую зовут Кураноскэ, кинулась было за мечом, однако привидение в тот же миг исчезло.

Придя в себя, госпожа пожаловалась, что приснился ей страшный сон и что чувствует она себя так, словно в спину ей вбили огромный гвоздь. От боли она едва разума не лишилась, и хотя на теле ее не было ни царапины, циновки под нею оказались залиты кровью.

Тогда послали в Гион, что близ храма Ясака, за гадателем по имени Абэ-но Сакон. Погадавши, он объявил: "Должно быть, в этом доме где-то скрыт источник всяческих бедствий".

Вот почему все без остатка надлежит здесь осмотреть. Не смущайся же и выноси".



Утамаро Китагава (1753-1806). Опознание шлема.

Она и вынесла все, так что остались одни голые стены, сняла даже акарисёдзи, но ничего необычного не обнаружилось.

"Разве что здесь что-нибудь..." - произнесла она и сложила наземь груду сбитых дощечек с молитвословиями из храма Энрякудзи. Тут все увидели с удивлением, что дощечки эти шевельнулись, и принялись отдирать их одну за другой.

Под седьмой сверху дощечкой оказалась ящерица ямори длиной в девять вершков, прибитая к ней гвоздем через спину, высохшая в толщину бумажного листа, но все еще живая. Ее тут же сожгли, и с тех пор в этом доме никогда ничего не случалось".


(Перевел А.Н. Стругацкий).
старый 30.07.2013, 15:32   #80
Senior Member
 
аватар для Aliena
 
Регистрация: 09.2010
Проживание: Arendal
Сообщений: 2.233
Репутация: 22 | 4
По умолчанию

Михаил Веллер читает рассказы
Александра Покровского из книги "Расстрелять!".
(Внимание! Лексика морская, круто солёная...)
Sponsored Links
Для отправления сообщений необходима Регистрация

опции темы

Похожие темы для: Любимые рассказы (не самые известные и не самые большие)
Тема Автор Разделы & Форумы Ответов Последнее сообщение
Любимые стихи Erichka Литература 965 20.08.2017 01:20
Любимые животные Jormundgand Избушка 143 03.08.2010 15:08
Исторические или фэнтези рассказы о викингах (собственного сочинения) volkov_vs Литература 55 05.08.2009 11:17
Весёлые рассказы с картинками - Сколько стоит квартира в Москве? Nik Общие статьи 4 13.06.2008 21:39
Почему все мои рассказы полное дерьмо? Miol Архив 2004 14 20.05.2004 16:10


На правах рекламы:
реклама

Часовой пояс в формате GMT +4. Сейчас: 18:54


valhalla.ulver.com RSS2 sitemap
При перепечатке материалов активная ссылка на ulver.com обязательна.
vBulletin® Copyright ©2000 - 2017, Jelsoft Enterprises Ltd.