Valhalla  
вернуться   Valhalla > Тематические форумы > Литература
Регистрация



Для отправления сообщений необходима Регистрация
 
опции темы
старый 31.08.2010, 20:58   #61
Member
 
аватар для Pavlinka
 
Регистрация: 07.2010
Проживание: Minsk
Сообщений: 171
Репутация: 0 | 0
По умолчанию ответ: Любимые рассказы (не самые известные и не самые большие)

Не так давно ознакомилась с японскими средневековыми легендами в жанре «Кайдан» (рассказы о привидениях), и они меня просто очаровали. Некоторые из них напоминают классические "страшилки", другие - очень трогательны и лиричны. Такая своеобразная японская готика... Красиво, одним словом.
Вот одно из таких сказаний:

Дипломатия
Было объявлено, что казнь совершится в яшийки[1] самурая, Яшийки представлял собой не просто двор: он был похож скорее на сад, вдоль высоких деревянных стен которого живописными группами росли приземистые сосны. Откуда-то из-под стены, огибая деревья, вытекал ручей. Извиваясь между камней, он сперва терялся среди цветов и папоротника, но вскоре вновь выдавал себя веселым журчанием и, поблескивая на солнце, вливался в небольшой пруд перед домом. Дорожка, ведущая от открытой террасы, взбиралась на горбатый мостик, сооруженный из покрытых мхом тонких стволов деревьев, и миновав его упиралась в широкое, посыпанное мелким речным песком пространство. Эта дорожка была выложена плоскими камнями тоби-иши[2]. Послышался шум. Это вооруженные слуги привели осужденного на песчаную площадку. Его руки были связаны за спиной. Другие слуги принесли две деревянные бадьи с водой и мешки из рисовой соломы, наполненные мелкими камнями. Сильным рывком несчастный был брошен на колени и проворно обложен мешками так плотно, что не мог даже пошевелиться. Из дома вышел самурай. Он подошел, внимательно оглядел все приготовления, проверил, надежно ли зажато мешками тело жертвы и, не сделав ни одного замечания, удовлетворенно кивнул головой. Неожиданно приговоренный человек крикнул ему:
— Сиятельный господин мой, оплошность, за которую меня приговорили к смерти, я совершил без злого умысла. Ведь я необразованный человек и по своей темноте сделал ошибку. Я недалек умом от рождения, на то была воля кармы[3], поэтому я не всегда знаю, что получится в результате моих действий. Но казнить человека лишь за то, что он глуп, — несправедливо, а за всякой несправедливостью следует возмездие. Я знаю, что вы меня все равно убьете, но и вы знайте, что я буду отмщен. Из того, что вы совершите, выйдет дух мести, ибо дьявол вызывает дьявола.
Если будет убит человек, испытывающий неутолимую жажду мести, то дух погибшего неотвратимо настигнет убийцу и ужасно отомстит ему. И это самурай знал. Поэтому он ответил очень кротко, почти ласково:
— Ты нас очень испугал своими словами о том возмездии, которое сулишь нам после своей смерти. Но, с другой стороны, нам трудно поверить в то, что ты говоришь. Давай условимся, что ты подашь нам какой-нибудь знак, который и подтвердит, что твое последнее желание — желание отомстить — сбудется после того, как твоя голова будет отрублена. Сможешь ли ты сделать это?
— Конечно, конечно, я смогу, — ответил человек, обложенный мешками.
— Ну что ж, вот мы и договорились, — сказал самурай, вытаскивая свой длинный меч. — Сейчас я отрублю тебе голову. Видишь ли ты прямо перед собой каменную плиту тоби-иши? Так вот, после того как твоя голова будет отрублена, пусть она попробует ее укусить; и если твой разгневанный дух поможет ей Это сделать, то кое-кто из живых может ужаснуться тому, что с ним потом произойдет…
— Итак, ты постараешься укусить камень?
— Я укушу его! — вскричал осужденный. — Я укушу его! — вскричал он еще раз, вне себя от злобы. — Я уку…
Вспыхнула сверкающая на солнце дуга меча, со свистом рассекающая воздух, затем раздался короткий хрустящий звук. Связанное тело, зажатое мешками, осталось неподвижным, из обрубка шеи взметнулись две черные струи крови, а голова покатилась по песку. Тяжело подпрыгивая, вращая глазами, высунув язык, она катилась прямо к камню, затем, неожиданно подскочив, она схватила верхний его край зубами, отчаянно стиснула на какой-то миг и в бессилии отпала.
От ужаса онемели даже самые болтливые из слуг. Все столпились вокруг своего хозяина. Сам же он казался совершенно невозмутимым. Спокойно передал свой меч ближайшему помощнику, и тот деревянным черпаком стал лить воду из бадьи на лезвие меча. И все так же молча смотрели, как от его рукояти к концу и потом на землю стекает постепенно светлеющая розовая струя. После этого самурай все так же спокойно и заботливо протер сталь несколько раз листами мягкой бумаги.
…Так закончилась церемониальная часть случившегося.
После этого в течение многих долгих месяцев слуги и все домашние жили в неуемном страхе, ожидая посещения разгневанного духа. Никто из них ни на миг не сомневался, что их постигнет обещанное возмездие. Постоянный ужас, поселившийся в их душах, заставлял людей слышать и видеть такое, чего на самом деле вовсе не существовало. Их приводили в панику звуки ветра в зарослях бамбука, они даже днем пугались игры теней листьев в саду. В конце концов, посовещавшись, все решили обратиться к хозяину с просьбой позвать священника для того, чтобы он прочел Сегаки, с помощью которой они надеялись умилостивить разгневанного духа.
— Абсолютно ни к чему, — флегматично ответил самурай, когда его управляющий передал общее пожелание.
— Я, разумеется, понимаю, что последнее желание или намерение умирающего человека, связанное с возмездием, может явиться причиной опасений. Но в нашем случае опасаться нечего.
Слуги смотрели на своего хозяина с безмолвным недоумением, опасаясь спросить о причине такой безмятежной уверенности.
— О, причина достаточно проста, — заявил самурай, уловив невысказанное сомнение. — Неужели вы не знаете, что только самое последнее желание того бедняги могло быть для нас опасным? И когда я уговорил его дать нам знак, я отвратил его сознание от мысли о мести. Он умер, имея только одно намерение: укусить каменную плиту, — и это намерение он действительно оказался в силах выполнить. Но ничего больше, кроме этого. У него просто не осталось времени подумать о мести. Так что теперь у вас нет нужды беспокоиться по этому поводу.
И действительно, умерший их не беспокоил.
И ничего больше не случилось.

Примечания
1
Яшийки — внутренний двор усадьбы

2
Тоби — иши — двойной камень. Более узкий камень укладывается на землю, а на него помещается более широкий, образуя нечто вроде ступеньки. Дорожки из тоби-иши встречаются в японских декоративных садах и в наше время

3
Карма — совокупность всех добрых и дурных дел, совершенных человеком в его предыдущих существованиях, определяющая его судьбу
старый 24.01.2011, 14:43   #62
Senior Member
 
аватар для Alland
 
Регистрация: 03.2007
Проживание: Wotan's Reich
Сообщений: 13.283
Записей в дневнике: 3
Репутация: 50 | 16
По умолчанию ответ: Любимые рассказы (не самые известные и не самые большие)

Не рассказ,но отрывок

СТАРИК ХОТТАБЫЧ
Л.Лагин
Глава IV

ЭКЗАМЕН ПО ГЕОГРАФИИ

- "Повелевай мною! - продолжал Хоттабыч, глядя на Вольку преданными глазами. - Нет ли у тебя какого-нибудь горя, о Волька ибн Алеша? Скажи, и я помогу тебе. Не гложет ли тебя тоска?
- Гложет, - застенчиво отвечал Волька. - у меня сегодня экзамен по географии.
- Экзамен по географии? - вскричал старик и торжественно поднял свои иссохшие волосатые руки. - Экзамен по географии? Знай же, о изумительнейший из изумительных, что тебе неслыханно повезло, ибо я больше кого-либо из джиннов богат знаниями по географии, - я, твой верный слуга Гассан Абдуррахман ибн Хоттаб. Мы пойдем с тобой в школу, да будут благословенны ее фундамент и крыша! Я буду тебе незримо подсказывать ответы на все вопросы, которые будут тебе заданы, и ты прославишься среди учеников своей школы и среди учеников всех школ твоего великолепного города.
- Спасибо, Гассан Хоттабыч, - тяжко-тяжко вздохнул Волька. - Спасибо, только никаких подсказок мне не надо. Мы - пионеры - принципиально против подсказок. Мы против них организованно боремся.
Ну откуда было старому джинну, проведшему столько лет в заточении, знать ученое слово "принципиально"? Но вздох, которым его юный спаситель сопроводил свои слова, полные печального благородства, утвердили Хоттабыча в убеждении, что помощь его нужна Вольке ибн Алеше больше, чем когда бы то ни было.
- Ты меня очень огорчаешь своим отказом, -- сказал Хоттабыч. -- И ведь, главное, учти: никто моей подсказки не заметит.
- Ну да! - горько усмехнулся Волька. - У Сергея Семеновича такой тонкий слух, спасу нет!
- Теперь ты меня не только огорчаешь, но и обижаешь, о Волька ибн Алеша. Если Гассан Абдуррахман ибн Хоттаб говорит, что никто не заметит, значит так оно и будет.
- Никто-никто? - переспросил для верности Волька.
- Никто-никто. То, что я буду иметь счастье тебе подсказать, пойдет из моих почтительных уст прямо в твои высокочтимые уши.
- Просто не знаю, что мне с вами делать, Гассан Хоттабыч, - притворно вздохнул Волька. - Ужасно не хочется огорчать вас отказом... Ладно, так и быть!.. География -- это тебе не математика и не русский язык. По математике или русскому я бы ни за что не согласился на самую малюсенькую подсказку. Но поскольку география все-таки не самый главный предмет... Ну, тогда пошли побыстрее!.. Только... - Тут он окинул критическим взором необычное одеяние старика. - М-м-м-да-а-а... Как бы это вам переодеться, Гассан Хоттабыч?
- Разве мои одежды не услаждают твой взор, о достойнейший из Волек?- огорчился Хоттабыч.
- Услаждают, безусловно услаждают, - дипломатично ответил Волька, - но вы одеты... как бы это сказать... У нас несколько другая мода... Ваш костюм слишком уж будет бросаться в глаза...
Через минуту из дома, в котором с сегодняшнего дня проживала семья Костыльковых, вышел Волька, держа под руку Хоттабыча. Старик был великолепен и новой парусиновой пиджачной паре, украинской вышитой сорочке и твердой соломенной шляпе канотье. Единственное, что он не согласился сменить, была обувь. Сославшись на мозоли трехтысячелетней давности, он остался в своих розовых туфлях с загнутыми носками, которые в свое время свели бы, вероятно, с ума самого большого модника при дворе калифа Гаруна аль Рашида.
И вот Волька с преобразившимся Хоттабычем почти бегом приблизились к подъезду 245-й мужской средней школы. Старик кокетливо посмотрелся в стеклянную дверь, как в зеркало, и остался собой доволен.
Пожилой швейцар, солидно читавший газету, с удовольствием отложил ее, завидев Вольку и его спутника. Ему было жарко и хотелось поговорить.
Перескакивая сразу через несколько ступенек, Волька помчался вверх по лестнице. В коридорах было тихо и пустынно -- верный и печальный признак, что экзамены уже начались и что Волька, следовательно, опоздал!
- А вы, гражданин, куда? - благожелательно спросил швейцар Хоттабыча, последовавшего было за своим юным другом.
- Ему к директору нужно! - крикнул сверху Волька за Хоттабыча.
- Извините, гражданин, директор занят. Он сейчас ва экзаменах. Зайдите, пожалуйста, ближе к вечеру.
Хоттабыч сердито насупил брови:
- Если мне будет позволено, о почтенный старец, я предпочел бы подождать его здесь. - Затем он крикнул Вольке: - Спеши к себе в класс, о Волька ибн Алеша, я верю, ты потрясешь своими знаниями учителей своих и товарищей своих!
- Вы ему, гражданин, дедушкой приходитесь или как? - попытался швейцар завязать разговор.
Но Хоттабыч, пожевав губами, промолчал. Он считал ниже своего достоинства беседу с привратником.
- Разрешите предложить вам кипяченой воды, - продолжал между тем швейцар. - Жара сегодня - не приведи господь.
Налив из графина полный стакан, он повернулся, чтобы подать его неразговорчивому незнакомцу, и с ужасом убедился, что тот пропал неизвестно куда, словно сквозь паркет провалился. Потрясенный этим невероятным обстоятельством, швейцар залпом опрокинул в себя воду, предназначенную для Хоттабыча, налил и осушил второй стакан, третий и остановился только тогда, когда в графине не осталось ни единой капли. Тогда он откинулся на спинку стула и стал в изнеможении обмахиваться газетой.
А в это время на втором этаже, как раз над швейцаром, в шестом классе "Б", происходила не менее волнующая сцена. Перед классной доской, увешанной географическими картами, за столом, по-парадному покрытым сукном, разместились учителя во главе с директором школы Павлом Васильевичем. Перед ними сидели на партах чинные, торжественно подтянутые ученики. В классе стояла такая тишина, что слышно было, как где-то под самым потолком монотонно гудит одинокая муха. Если бы ученики шестого класса "Б" всегда вели себя так тихо, это был бы безусловно самый дисциплинированный класс во всей Москве.
Нужно, однако, подчеркнуть, что тишина в классе была вызвана не только экзаменационной обстановкой, но и тем, что выкликнули к доске Костылькова, а его в классе не оказалось.
- Костыльков Владимир! - повторил директор и окинул недоумевающим взглядом притихший класс.
Стало еще тише.
И вдруг из коридора донесся гулкий топот чьих-то бегущих ног, и в тот самый момент, когда директор в третий и последний раз провозгласил "Костыльков Владимир!", с шумом распахнулась дверь и запыхавшийся Волька пискнул:
- Я!
- Пожалуй к доске, - сухо промолвил директор. - о твоем опоздании мы поговорим позже.
- Я... я... я болен, - пробормотал Волька первое, что ему пришло в голову, и неуверенным шагом приблизился к столу.
Пока он размышлял, какой бы из разложенных на столе билетов ему выбрать, в коридоре прямо из стены появился старик Хоттабыч и с озабоченным видом прошел сквозь другую стену в соседний класс.
Наконец Волька решился: взял первый попавшийся билет, медленно-медленно, пытая свою судьбу, раскрыл его и с удовольствием убедился, что ему предстоит отвечать про Индию. Как раз про Индию он знал много. Он и давно интересовался этой страной.
-- Ну что ж, -- сказал директор, -- докладывай.
Начало билета Волька даже помнил слово в слово по учебнику. Он раскрыл рот и хотел сказать, что полуостров Индостан напоминает по своим очертаниям треугольник, что омывается этот огромный треугольник Индийским океаном и его частями: Аравийским морем -- на западе и Бенгальским заливом -- на востоке, что на этом полуострове расположены две большие страны -- Индия и Пакистан, что населяет их добрый, миролюбивый народ со старинной и богатой культурой, что американские и английские империалисты все время нарочно стараются поссорить обе эти страны, и так далее и тому подобное. Но в это время в соседнем классе Хоттабыч прильнул к стенке и трудолюбиво забормотал, приставив ко рту ладонь трубкой:
-- Индия, о высокочтимый мой учитель...
И вдруг Волька, вопреки собственному желанию, стал пороть совершенно несусветную чушь:
-- Индия, о высокочтимый мой учитель, находится почти на самом краю земного диска и отделена от этого края безлюдными и неизведанными пустынями, ибо на восток от нее не живут ни звери, ни птицы. Индия -- очень богатая страна, и богата она золотом, которое там не копают из земли, как в других странах, а неустанно, день и ночь, добывают особые, золотоносные муравьи, каждый из которых величиной почти с собаку. Они роют себе жилища под землею и трижды в сутки выносят оттуда на поверхность золотой песок и самородки и складывают в большие кучи. Но горе тем индийцам, которые без должной сноровки попытаются похитить это золото! Муравьи пускаются за ними в погоню, и, настигнув, убивают на месте. С севера и запада Индия граначит со страной, где проживают плешивые люди. И мужчины и женщины, и взрослые и дети -- все плешивые в этой стране, и питаются эти удивительные люди сырой рыбой и древесными шишками. А еще ближе к ним лежит страна, в которой нельзя ни смотреть вперед, ни пройти, вследствие того, что. там в неисчислимом множестве рассыпаны перья. Перьями заполнены там воздух и земля: они-то и мешают видеть...
-- Постой, постой, Костыльков! -- улыбнулся учитель географии. -- Никто тебя не просит рассказывать о взглядах древних на географию Азии. Ты расскажи современные, научные данные об Индии.
Ах, как Волька был бы счастлив изложить свои познания по этому вопросу! Но что он мог поделать, ее уже больше не был властен над своей речью и своими поступками! Согласившись на подсказку Хоттабыча, он стал безвольной игрушкой в его доброжелательных, но невежественных руках. Он хотел подтвердить, что, конечно, то, что он только что сказал, ничего общего не имеет с данными современной науки, но Хоттабыч за стеной недоуменно пожал плечами, отрицательно мотнув головой, и Волька здесь, перед экзаменационным столом, вынужден был также пожать плечами и отрицательно мотнуть головой:
-- То, что я имел честь сказать тебе, о высокочтимый, основано на самых достоверных источниках, и на более научных сведений об Индии, чем те, которые только что, с твоего разрешения, сообщил тебе.
-- С каких это пор ты, Костыльков, стал говорить старшим "ты"? -- удивился учитель географии. -- И прекрати, пожалуйста, отвечать не по существу. Ты на экзамене, а не на костюмированным вечере. Если ты не знаешь этого билета, то честнее будет так и сказать. Кстати, что ты там такое наговорил про земной диск. Разве тебе не известно, что Земля-шар!
Известно ли Вольке Костылькову, действительному члену астрономического кружка при Московском планетарии, что Земля -- шар! Да ведь это знает любой первоклассник!
Но Хоттабыч за стеной рассмеялся, и Волька только усмехнулся:
-- Ты изволишь шутить над твоим преданнейшим учеником! Если бы Земля была шаром, воды стекли бы с нее вниз и люди умерли бы от жажды, а растения засохли. Земля, о достойнейший и благороднейший из преподавателей и наставников, имела и имеет форму плоского диска и омывается со всех сторон величественной рекой, называемой "Океан". Земля покоится на шести слонах, а те стоят на огромной черепахе. Вот как устроен мир, о учитель!
Экзаменаторы смотрели на Вольку со все возрастающим удивлением. Тот от ужаса и сознания своей полнейшей беспомощности покрылся холодным потом.
Ребята в классе все еще не могли разобраться, что такое произошло с их товарищем, но кое-кто начинал посмеиваться. Уж очень это забавно получилось про страну плешивых, про страну, наполненную перьями, про золотоносных муравьев величиной с собаку, про плоскую Землю, покоящуюся на шести слонах и одной черепахе. Что касается Жени Богорада, закадычного Волькиного приятеля и звеньевого его звена, то он не на шутку встревожился. Кто-кто, он-то отлично знал, что Волька -- староста астрономического кружка и уж во всяком случае знает, что Земля -- шар. Неужели Волька ни с того, ни с сего вдруг решил хулиганить, и где -- на экзаменах? Очевидно, Волько заболел. Но чем? Что это за странная, небывалая болезнь? И потом, очень обидно за звено. Все экзамены шло первым по своим показателям, и вдруг все летит кувырком из-за нелепых ответов Костылькова, такого дисциплинированного и сознательного пионера!
-- Ты все это серьезно, Костыльков? -- спросил учитель, начиная сердиться.
-- Серьезно, о учитель -- отвечал Волька.
-- И тебе нечего добавить? Неужели ты полагаешь, что отвечаешь по существу твоего билета?
-- Нет, не имею, -- отрицательно покачал головой там, за стенкой, Хоттабыч.
Н Волька, изнывая от чувства своей беспомощности перед силой, толкающей его к провалу, также сделал отрицательный жест.
-- Нет, не имею. Разве только, что горизонты в богатой Индии обрамлены золотом и жемчугами.
-- Невероятно, -- развел руками экзаменатор.
Не может быть, чтобы Костыльков хотел подшутить над своими учителями.
Он нагнулся и шепнул на ухо директору:
-- По-моему, мальчик не совсем здоров.
-- Очень может быть, -- согласился директор.
Экзаменаторы, искоса бросая быстрые взгляды па Вольку, стали тихо совещаться. Потом Сергей Семенович, учитель географии, прошептал:
-- Попробуем задать ему вопрос исключительно для того, чтобы он успокоился. Разрешите задать из прошлогоднего курса?
Все согласились, и Сергей Семенович обратился к Вольке:
-- Ну, Костыльков, успокойся, вытри слезы, не нервничай. Можещь ты нам рассказать для начала о том, что такое горизонт? Это из курса пятого класса.
-- О горизонте? -- обрадовался Волька. -- Это, Сергей Семенович, очень просто: Горизонтом называется воображаемая линия...
Но снова за стеной закопошился Хоттабыч, и Волька снова пал жертвой подсказки.
-- Горизонтом, о высокочтимый учитель, -- поправился он, -- горизонтом я назову ту грань, где хрустальный купол соприкасается с краем Земля.
-- Час от часу не легче! Как прикажешь понимать твои слова насчет хрустального купола небес: в буквальном или переносном смысле слова?
-- В буквальном, о учитель, -- подсказал из соседнего класса Хоттабыч.
И Вольке пришлось вслед за ним повторить:
-- В буквальном, о учитель.
-- В переносном! -- прошипел ему кто-то с задней скамейки.
Но Волька снова промолвил:
-- Конечно, в буквальном.
-- Значит, как же? -- все еще не верил своим ушам учитель геограафии.-- Значит, небо, по-твоему, твердый купол?
-- Твердый.
-- И, значит, есть такое место, где Земля кончается?
-- Есть такое место, о высокочтимый мой учитель.
За стеной Хоттабыч одобрительно кивал головой и удовлетворенно потирал свои сухие ладошки.
В классе наступила напряженная тишина. Самые смешливые ребята перестали улыбаться: с Волькой определенно творилось неладное.
Директор встал из-за стола, озабоченно пощупал Волькин лоб. Температуры не было.
Но Хоттабыч за стеной растрогался, отвесил низкий поклон, коснулся, по восточному обычаю, лба и груди и зашептал. И Волька, понуждаемый той же недоброй силой, в точности повторил эти движения:
-- Благодарю тебя, о великодушнейший Павел ибн Василий! Благодарю тебя за беспокойство, но оно ни к чему. Оно излишне, ибо я, хвала Аллаху, совершенно здоров.
Это получилось на редкость нелепо и смешно. Но так велика была уже тревога ребят за Вольку, что ни у кого из них и тени улыбки на лице не появилось. А директор ласково взял Вольку за руку, вывел из класса и погладил по поникшей голове:
-- Ничего Костыльков, не унывай... Видимо, ты несколько переутомился... Придешь, когда хорошенько отдохнешь, ладно?
-- Ладно, -- сказал Волька. -- Только, Павел Васильевич, честное пионерское, я нисколько, ну совсем нисколечко не виноват!
-- А я тебя ни в чем и не виню, -- мягко отвечал директор. -- Знаешь, давай заглянем к Петру Иванычу.
Петр Иваныч -- школьный доктор -- минут десять выслушивал и выстукивал Вольку, заставил его зажмурить глаза, вытянуть перед собой руки и стоять с растопыренными пальцами, постучал по его ноге ниже коленки, чертил стетоскопом линии на его голом теле. За это время Волька окончательно пришел в себя. Щеки его снова покрылись румянцем, настроение поднялось.
-- Совершенно здоровый мальчик, -- сказал Петр Иваныч директору. -- То есть, прямо скажу: на редкость здоровый мальчик! Надо полагать, сказалось небольшое переутомление. Переусердствовал перед экзаменами... А так здоров, здо-о-о-ро-о-ов! Микула Селянинович, да и только!
Это не помешало ему на всякий случай накапать в стакан каких-то капель, и Микуле Селяниновичу пришлось скрепя сердце проглотить их.
И тут Вольке пришла в голову шальная мысль. А что, если именно здесь, в кабинете Петра Иваныча, воспользовавшись отсутствием Хоттабыча, попробовать сдать Павлу Васильевичу экзамен?
-- Павел Васильевич! -- обратился он к директору. -- Вот и Петр Иваныч говорит, что я здоров. Разрешите, я вам тут же на все вопросы отвечу по географии. Вот вы увидите...
-- Ни-ни-ни! -- замахал руками Петр Иваныч. -- Ни в коем случае не рекомендую. Пусть лучше ребенок несколько денечков отдохнет. География от него никуда не убежит.
-- Что верно, то верно, -- облегченно промолвил директор, довольный, что все в конечном счете так благополучно обошлось. -- Иди-ка ты, дружище Костыльков, до дому, до хаты и отдыхай. Отдохнешь хорошенько -- приходи и сдавай. Я уверен, что ты обязательно сдашь на пятерку... А вы как думаете, Петр Иваныч?
-- Такой богатырь? Да он меньше чем на пять с плюсом ни за что не пойдет!
-- Да, вот что... -- сказал директор. -- А не лучше ли будет, если кто-нибудь его проводит до дому?
-- Что вы, что вы, Павел Васильевич? -- всполошился Волька. -- Я отлично сам дойду.
Не хватало только, чтобы провожатый столкнулся носом к носу с этим каверзным стариком Хоттабычем!
Волька выглядел уже совсем хорошо, и Павел Васильевич со спокойной душой отпустил его домой.

В коридоре за Волькиной спиной возник из стены сияющий Хоттабыч, но, заметив директора, снова исчез. А Волька, простившись с Павлом Васильевичем, спустился по широкой лестнице в вестибюль.
Ему бросился навстречу швейцар.
-- Костыльков! Тут с тобой дедушка приходил или кто, так он...
Но как раз в это время из стены появился старик Хоттабыч. Он был весел, очень доволен собой и что-то напевал себе под нос.
-- Ой! -- тихо вскрикнул швейцар и тщетно попытался налить себе воды из пустого графина.
А когда он поставил графин на место и оглянулся, в вестибюле не было ни Вольки Костылькова, ни его загадочного спутника. Они уже вышли на улицу и завернули за угол.
-- Заклинаю тебя, о юный мой повелитель, -- горделиво обратился Хоттабыч, нарушив довольно продолжительное молчание, -- потряс ли ты своими знаниями учителей своих и товарищей своих?
-- Потряс! -- вздохнул Волька и с ненавистью посмотрел на старика. Хоттабыч самодовольно ухмыльнулся".
__________________
Северный ветер-северный крик
Наши наполнит знамена!
старый 24.01.2011, 14:57   #63
Senior Member
 
аватар для Страж
 
Регистрация: 08.2009
Проживание: южный рубеж
Возраст: 48
Сообщений: 2.728
Записей в дневнике: 9
Репутация: 17 | 5
По умолчанию ответ: Любимые рассказы (не самые известные и не самые большие)

В фильме }{0тт@бь)4 старик как раз самый адекватный.
старый 24.01.2011, 15:10   #64
Senior Member
 
аватар для Alland
 
Регистрация: 03.2007
Проживание: Wotan's Reich
Сообщений: 13.283
Записей в дневнике: 3
Репутация: 50 | 16
По умолчанию ответ: Любимые рассказы (не самые известные и не самые большие)

Цитата:
Страж посмотреть сообщение
В фильме старик как раз самый адекватный.
В сравнении с учителями?
старый 24.01.2011, 17:10   #65
Senior Member
 
аватар для Страж
 
Регистрация: 08.2009
Проживание: южный рубеж
Возраст: 48
Сообщений: 2.728
Записей в дневнике: 9
Репутация: 17 | 5
По умолчанию ответ: Любимые рассказы (не самые известные и не самые большие)

Алланд, посмотрите обязательно, о потерянном времени точно не пожалеете!
http://filmin.ru/126-xottabych.html
старый 24.01.2011, 20:32   #66
banned
 
Регистрация: 01.2011
Проживание: Garðarshólmi
Сообщений: 557
Записей в дневнике: 5
Репутация: 0 | 0
По умолчанию ответ: Любимые рассказы (не самые известные и не самые большие)

Цитата:
Страж посмотреть сообщение
Алланд, посмотрите обязательно, о потерянном времени точно не пожалеете!
http://filmin.ru/126-xottabych.html
Мне начало понравилось.
старый 24.01.2011, 20:43   #67
Senior Member
 
аватар для Страж
 
Регистрация: 08.2009
Проживание: южный рубеж
Возраст: 48
Сообщений: 2.728
Записей в дневнике: 9
Репутация: 17 | 5
По умолчанию ответ: Любимые рассказы (не самые известные и не самые большие)

Ни одного положительного персонажа, кроме Хоттабыча.
старый 24.01.2011, 21:09   #68
Senior Member
 
аватар для Krum-Bum-Bes
 
Регистрация: 07.2010
Проживание: Det barbariske land
Сообщений: 8.909
Записей в дневнике: 41
Репутация: 71 | 11
По умолчанию ответ: Любимые рассказы (не самые известные и не самые большие)

Цитата:
Страж посмотреть сообщение
СТАРИК ХОТТАБЫЧ Л.Лагин
Отличная книга. Раза два читал.
старый 27.01.2011, 05:59   #69
Ken
Senior Member
 
Регистрация: 07.2009
Сообщений: 1.318
Репутация: 0 | 0
По умолчанию ответ: Любимые рассказы (не самые известные и не самые большие)

Валентин Берестов

Алло, Парнас!


– Алло! Парнас! Парнас! Как меня слышите? Приём.

– Слышу вас хорошо. Какие распоряжения насчёт эвакуации? Приём.

– График тот же. Через три часа всем быть на космодроме. Как поняли?

– Понял хорошо. Докладываю обстановку. Коллекции не влезают! Двенадцать отсеков загружены до предела. Прометей предлагает часть оборудования раздать ахейцам, а освободившееся место заполнить коллекциями. Твое мнение, шеф? Приём.

– Парнас! Парнас! Разрешаю отдать тринадцатый отсек под коллекции. Оборудование взорвать! Чтоб и следа не осталось! Поручить это дело Прометею. Как поняли? Приём.

– Понял очень хорошо. Оборудование взорвём. Меркурий просит разрешения подарить свой велосипед Гераклу.

– Повторяю. Никаких следов нашего пребывания на этой планете не останется. Меркурий – идиот. Неужели он не понимает, что велосипед нужен Гераклу в политических целях?

– Юпитер, ты сердишься. Значит, ты не прав.

– Это еще что за шуточки? Приём.

– Шеф, я Мельпомена. Скажи Аполлону, пусть подбросит на полчасика вертолёт. Забыла отснять театр в Эпидавре.

– Шеф! Шеф! Чепе. Гименея схватили. Опять тащат на свадьбу.

– Это ты, Марс? Пальни из ракетницы. Пусть разбегутся. Мельпомена, никаких вертолётов! Раньше надо было думать. Аполлон! Куда смотришь? Девять лаборанток – и никакого порядка!

– Шеф, это опять Марс! У меня только красные ракеты. Они поймут это как сигнал к войне.

– Пора бы знать, что причины у войн социальные. При чем тут цвет ракеты? Действуй!

– Папочка, какую статую мы сейчас грузим! Помнишь, я позировала одному скульптору? И представь себе, в храме никого не было.

– Немедленно вернуть статую в храм! Она шедевр человека и принадлежит людям.

– Папочка, откуда такое почтение к храмам? Ты же атеист!

– Лучше бы вместо богини любви они придумали богиню уважения. Парнас! Парнас! Где Гименей? Где Прометей?

– Гименей уже на космодроме. Прометей у меня, получает на складе взрывчатку. Чтоб не пугать местных жителей, предлагаю ненужное оборудование сбросить в кратер Везувия и взорвать его там. Тогда это будет принято за нормальное извержение.

– Это ты, Вулкан? Придумано неплохо. Действуй!

– Шеф, я Аполлон. Может, все-таки оставим что-нибудь? На память? Пусть знают, что мы были здесь.

– Они превратят наши приборы в идолы, в фетиши. Они будут мазать наши телевизоры и вертолёты бычьей кровью и поклоняться им. Всё взорвать!

– Может, зароем таблицы? Клио их уже приготовила. Они откопают их, когда займутся археологией, прочтут, когда откроют кибернетику, когда они станут такими, как мы.

– Понял тебя, Аполлон. Прежнее распоряжение остается в силе. У них странное свойство объяснять икс игреком. Где гарантия, что они не попытаются приписать нам все свои достижения? Между тем всё, что они создали и создадут, было и будет делом их единственных рук. И нечего примешивать к этому сверхъестественные силы. Например, нас. Всё взорвать!

– Докладывает Нептун. Океанографический отряд закончил работу. Батискаф затоплен. Отбываем на космодром.

– Докладывает Нептун. Геологи взяли последние керны. Буровые установки уничтожены. Минут через пятнадцать–двадцать отбываем на космодром.

– Причина задержки?

– Цербер погнался за куропаткой. Вот паршивец!

– Ребята, погодите, не сворачивайте рации. Я Аполлон. Шеф, скажи ребятам что-нибудь красивое.

– Что же сказать? Слушайте все! Поработали хорошо. Хорошо, говорю, поработали. От имени руководства экспедиции благодарю и поздравляю весь коллектив…

– Внимание! Чрезвычайное сообщение. Прометей задержан на космодроме. Пытался взорвать ракету.

– Он сошел с ума. Эскулап! Немедленно освидетельствовать этого безумца!

– Я Эскулап. Энцефалограмма хорошая. Отклонения от нормы незначительны. Он здоров.

– Дать его сюда! Прометей, я слушаю тебя. Приём.

– Шеф! Я хотел, чтобы мы остались на Земле и помогли людям. Чтобы они были счастливы.

– Мальчишка! Они не созрели для этого. Они придут к этому сами. Я верю в них. А вот ты, как я вижу, не веришь.

– Шеф, я остаюсь на Земле. Я отдам людям свои знания, свой огонь.

– К твоему сведению, они просили у нас всё, что угодно, кроме знаний.

– А ты предлагал им знания?

– Мы прилетели исследовать, а не воспитывать. Ладно, марш в ракету! Договорим в пути.

– Я остаюсь с людьми.

– Они убьют тебя и все свалят на нас.

– Я остаюсь!

– Я не узнаю тебя, мой мальчик! Ты забыл родную планету. Ты чуть было не лишил нас возможности вернуться домой. Чем они тебя опоили? Что они о тобой сделали? Приём.

– А что они сделали с тобой? Почему ты скрыл от них, что мы не бессмертны? Почему позволил поклоняться нам, как божествам?

– Это было сделано исключительно в интересах безопасности сотрудников экспедиции. Повторяю: марш в ракету! Сейчас не время обсуждать эти вопросы!

– Я человек, и мой долг – остаться с людьми!

– Что ты сказал? Че-ло-век… Ты изменник! Эй, кто-нибудь, связать его и затолкать в ракету! Мы будем его судить.

– Я Фемида. Даю справку. Если он человек, то действие наших законов на него не распространяется. Мы не имеем права брать его с собой.

– Закон есть закон. Развяжите его. Пусть у нас будет хоть один провожающий.

– Я Фемида. Даю справку. На планетах с незрелыми цивилизациями присутствие местных жителей при запуске космического корабля воспрещается, ибо неизвестно, как они это воспримут, поймут и передадут потомкам.

– Понял тебя, Фемида. Отправьте его куда-нибудь. Скажем, на Кавказ.

– Я Марс. Можно дать ему револьвер?

– Я Фемида. Передача техники существам незрелых цивилизаций воспрещается, ибо неизвестно, в чьи руки она в конце концов попадет и какое найдет применение.

– Шеф, но ведь он один из нас?

– Увы, он уже один из них. Прощай, Прометей! Надеюсь, что…

– Внимание! Я Меркурий. Согласно графику начинаю ликвидацию средств связи. Все радиостанции Земли прекращают свою работу.

– Я шеф. Поправка. Временно прекращают. Гром и молния! Они уже породили Прометея!

1965
старый 08.10.2011, 08:22   #70
Junior Member
 
аватар для Северная
 
Регистрация: 08.2011
Сообщений: 13
Репутация: 0 | 0
По умолчанию

Недавно прочла рассказ Сергей Родина "Колодец".
Скажем так, моя душа давно голодала за подобным)

Рассказ-притча о духовном росте человека, проблемах и преградах, которые встречаются на пути просветления, ну, и, в конечном счете, о том, что ожидает нас потом, после того самого прозрения.

Необычайно глубокий и наполненный символами и образами рассказ, которые предстоит разгадать и вникнуть в тайну, самому читателю.
Очень довольна им, запомнился, и останется навсегда теперь для меня одним из самых любимых.

Рекомендую всем прочесть)

Вот ссылка для скачивания или прочтения, если кого-то заинтересовало:
http://book.ariom.ru/literature/163-kolodec.html
__________________
Из тёмных комнат, тесных склепов для живых, из плена серых толп и масс белковых тел, воспрянут те, кто крылья сохранил. Свершится их… их Воскрешенье…
старый 08.10.2011, 10:27   #71
Гость
 
Регистрация: 08.2011
Сообщений: 4.902
Репутация: 74 | 7
По умолчанию

Сергей Довлатов.Хочу быть сильным
Когда-то я был школьником, двоечником, авиамоделистом. Списывал диктанты у Регины Мухолович. Коллекционировал мелкие деньги. Смущался. Не пил...
Хорошее было время. (Если не считать культа личности.)
Помню, мне вручили аттестат. Директор школы, изловчившись, внезапно пожал мою руку. Затем я окончил матмех ЛГУ и превратился в раздражительного типа с безумными комплексами. А каким еще быть молодому инженеру с окладом в девяносто шесть рублей?
Я вел размеренный, уединенный образ жизни и написал за эти годы два письма.
Но при этом я знал, что где-то есть другая жизнь — красивая, исполненная блеска. Там пишут романы и антироманы, дерутся, едят осьминогов, грустят лишь в кино. Там, сдвинув шляпу на затылок, опрокидывают двойное виски. Там кинозвезды, утомленные магнием, слабеющие от запаха цветов, вяло роняют шпильки на поролоновый ковер...
Жил я на улице Зодчего Росси. Ее длина — 340 метров, а ширина и высота зданий — 34 метра. Впрочем, это не имеет значения.
Два близлежащих театра и хореографическая школа формируют стиль этой улицы. Подобно тому, как стиль улицы Чкалова формируют два гастронома и отделение милиции...
Актрисы и балерины разгуливают по этой улице. Актрисы и балерины! Их сопровождают любовники, усачи, негодяи, хозяева жизни.
Распахивается дверца собственного автомобиля. Появляются ноги в ажурных чулках. Затем — синтетическая шуба, ридикюль, браслеты, кольца. И наконец — вся женщина, готовая к решительному, долгому отпору.
Она исчезает в подъезде театра. Над асфальтом медленно тает легкое облако французских духов. Любовники ждут, разгуливая среди колонн. Манжеты их белеют в полумраке...
Чтобы почувствовать себя увереннее, я начал заниматься боксом. На первенстве домоуправления моим соперником оказался знаменитый Цитриняк. Подергиваясь, он шагнул в мою сторону. Я замахнулся, но тотчас же всем существом ударился о шершавый и жесткий брезент. Моя душа вознеслась к потолку и затерялась среди лампионов. Я сдавленно крикнул и пополз. Болельщики засвистели, а я все полз напролом. Пока не уткнулся головой в импортные сандалеты тренера Шарафутдинова.
— Привет, — сказал мне тренер, — как делишки?
— Помаленьку, — отвечаю. — Где тут выход?..
С физкультурой было покончено, и я написал рассказ. Что-то было в рассказе от моих ночных прогулок. Шум дождя. Уснувшие за рулем шоферы. Безлюдные улицы, которые так похожи одна на другую...
Бородатый литсотрудник долго искал мою рукопись. Роясь в шкафах, он декламировал первые строчки:
— Это не ваше — «К утру подморозило...»?
— Нет, — говорил я.
— А это — «К утру распогодилось...»?
— Нет.
— А вот это — «К утру Ермил Федотович скончался...»?
— Ни в коем случае.
— А вот это, под названием «Марш одноногих»?
— «Марш одиноких», — поправил я. Он листал рукопись, повторяя:
— Посмотрим, что вы за рыбак... Посмотрим... И затем:
— Здесь у вас сказано: «...И только птицы кружились над гранитным монументом...» Желательно знать, что характеризуют собой эти птицы?
— Ничего, — сказал я, — они летают. Просто так. Это нормально.
— Чего это они у вас летают, — брезгливо поинтересовался редактор, — и зачем? В силу какой такой художественной необходимости?
— Летают, и все, — прошептал я, — обычное дело...
— Ну хорошо, допустим. Тогда скажите мне, что олицетворяют птицы в качестве нравственной эмблемы? Радиоволну или химическую клетку? Хронос или Демос?..
От ужаса я стал шевелить пальцами ног.
— Еще один вопрос, последний. Вы — жаворонок или сова?
Я закричал, поджег бороду редактора и направился к выходу.
Вслед донеслось:
— Минуточку! Хотите, дам один совет в порядке бреда?
— Бреда?!
— Ну, то есть от фонаря.
— От фонаря?!
— Как говорится, из-под волос.
— Из-под волос?!
— В общем, перечитывайте классиков. Пушкина, Лермонтова, Гоголя, Достоевского, Толстого. Особенно — Толстого. Если разобраться, до этого графа подлинного мужика в литературето и не было...
С литературой было покончено.
Дни потянулись томительной вереницей. Сон, кефир, работа, одиночество. Коллеги, видя мое состояние, забеспокоились. Познакомили меня с развитой девицей Фридой Штейн.
Мы провели два часа в ресторане. Играла музыка. Фрида читала меню, как Тору, — справа налево. Мы заказали блинчики и кофе.
Фрида сказала:
— Все мы — люди определенного круга. Я кивнул.
— Надеюсь, и вы — человек определенного круга?
— Да, — сказал я.
— Какого именно?
— Четвертого, — говорю, — если вы подразумеваете круги ада.
— Браво! — сказала девушка. Я тотчас же заказал шампанское.
— О чем мы будем говорить? — спросила Фрида. — О Джойсе? О Гитлере? О Пшебышевском? О черных терьерах? О структурной лингвистике? О неофрейдизме? О Диззи Гиллеспи? А может быть, о Ясперсе или о Кафке?
— О Кафке, — сказал я.
И поведал ей историю, которая случилась недавно:
«Прихожу я на работу. Останавливает меня коллега Барабанов.
— Вчера, — говорит, — перечитывал Кафку. А вы читали Кафку?
— К сожалению, нет, — говорю.
— Вы не читали Кафку?
— Признаться, не читал.
Целый день Барабанов косился на меня. А в обеденный перерыв заходит ко мне лаборантка Нинуля и спрашивает:
— Говорят, вы не читали Кафку. Это правда? Только откровенно. Все останется между нами.
— Не читал, — говорю.
Нинуля вздрогнула и пошла обедать с коллегой Барабановым...
Возвращаясь с работы, я повстречал геолога Тищенко. Тищенко был, по обыкновению, с некрасивой девушкой.
— В Ханты-Мансийске свободно продается Кафка! — издали закричал он.
— Чудесно, — сказал я и, не оглядываясь, поспешил дальше.
— Ты куда? — обиженно спросил геолог.
— В Ханты-Мансийск, — говорю. Через минуту я был дома. В коридоре на меня обрушился сосед-дошкольник Рома. Рома обнял меня за ногу и сказал:
— А мы с бабуленькой Кафку читали! Я закричал и бросился прочь. Однако Рома крепко держал меня за ногу.
— Тебе понравилось? — спросил я.
— Более или менее, — ответил Рома.
— Может, ты что-нибудь путаешь, старик? Тогда дошкольник вынес большую рваную книгу и прочел:
— РУФКИЕ НАРОДНЫЕ КАФКИ!
— Ты умный мальчик, — сказал я ему, — но чуточку шепелявый. Не подарить ли тебе ружье? Так я и сделал...»
— Браво! — сказала Фрида Штейн. Я заказал еще шампанского.
— Я знаю, — сказала Фрида, — что вы пишете новеллы. Могу я их прочесть? Они у вас при себе?
— При себе, — говорю, — у меня лишь те, которых еще нет.
— Браво! — сказала Фрида.
Я заказал еще шампанского...
Ночью мы стояли в чистом подъезде. Я хотел было поцеловать Фриду. Точнее говоря, заметно пошатнулся в ее сторону.
— Браво! — сказала Фрида Штейн. — Вы напились как свинья!
С тех пор она мне не звонила.
Дни тянулись серые и неразличимые, как воробьи за окнами. Как листья старых тополей в унылом нашем палисаднике. Сон, кефир, работа, произведения Золя. Я заболел и выздоровел. Приобрел телевизор в кредит.
Как-то раз около «Метрополя» я повстречал бывшего одноклассника Секина.
— Где ты работаешь? — спрашиваю.
— В одном НИИ.
— Деньги хорошие?
— Хорошие, — отвечает Секин, — но мало.
— Браво! — сказал я.
Мы поднялись в ресторан. Он заказал водки.
Выпили.
— Отчего ты грустный? — Секин коснулся моего рукава.
— У меня, — говорю, — комплекс неполноценности.
— Комплекс неполноценности у всех, — заверил Секин.
— И у тебя?
— И у меня в том числе. У меня комплекс твоей неполноценности.
— Браво! — сказал я. Он заказал еще водки.
— Как там наши? — спросил я.
— Многие померли, — ответил Секин, — например, Шура Глянец. Глянец пошел купаться и нырнул. Да так и не вынырнул. Хотя прошло уже более года.
— А Миша Ракитин?
— Заканчивает аспирантуру.
— А Боря Зотов?
— Следователь.
— Ривкович?
— Хирург.
— А Лева Баранов? Помнишь Леву Баранова? Спортсмена, тимуровца, победителя всех олимпиад?
— Баранов в тюрьме. Баранов спекулировал шарфами. Полгода назад встречаю его на Садовой. Выходит Лева из Апраксина двора и спрашивает:
«Объясни мне, Секин, где логика?! Покупаю болгарское одеяло за тридцать рэ. Делю его на восемь частей. Каждый шарф продаю за тридцать рэ. Так где же логика?!.»
— Браво! — сказал я.
Он заказал еще водки...
Ночью я шел по улице, расталкивая дома. И вдруг очутился среди колонн Пушкинского театра. Любовники, бретеры, усачи прогуливались тут же. Они шуршали дакроновыми плащами, распространяя запах сигар. Неподалеку тускло поблескивали автомобили.
— Эй! — закричал я. — Кто вы?! Чем занимаетесь? Откуда у вас столько денег? Я тоже стремлюсь быть хозяином жизни! Научите меня! И познакомьте с Элиной Быстрицкой!..
— Ты кто? — спросили они без вызова.
— Да так, всего лишь Егоров, окончил матмех...
— Федя, — представился один.
— Володя.
— Толик.
— Я — протезист, — улыбнулся Толик. — Гнилые зубы — вот моя сфера.
— А я — закройщик, — сказал Володя, — и не более того. Экономно выкраивать гульфик — чему еще я мог бы тебя научить?!
— А я, — подмигнул Федя, — работаю в комиссионном магазине. Понадобятся импортные шмотки — звони.
— А как же машины? — спросил я.
— Какие машины?
— Автомобили? «Волги», «Лады», «Жигули»?
— При чем тут автомобили? — спросил Володя.
— Разве это не ваши автомобили?
— К сожалению, нет, — ответил Толик.
— А чьи же? Чьи же?
— Пес их знает, — откликнулся Федя, — чужие. Они всегда здесь стоят. Эпоха такая. Двадцатый век...
Задыхаясь, я бежал к своему дому. Господи! Торговец, стоматолог и портной! И этим людям я завидовал всю жизнь! Но про автомобили они, конечно, соврали! Разумеется, соврали! А может быть, и нет!..
Я взбежал по темной лестнице. Во мраке были скуповато рассыпаны зеленые кошачьи глаза. Пугая кошек, я рванулся к двери. Отворил ее французским ключом. На телефонном столике лежал продолговатый голубой конверт.
Какому-то Егорову, подумал я. Везет же человеку! Есть же такие счастливчики, баловни фортуны! О! Но ведь это я — Егоров! Я и есть! Я самый!..
Я разорвал конверт и прочел:
«Вы нехороший, нехороший, нехороший, нехороший, нехороший!
Фрида Штейн.
Р. S. Перечитайте Гюнтера де Бройна, и вы разгадаете мое сердце.
Ф. Штейн.
Р. Р. S. Кто-то забыл у меня в подъезде сатиновые
нарукавники.
Ф. Ш.»
Что все это значит?! — думал я. Торговец, стоматолог и портной! Какой-то нехороший Егоров! Какие-то сатиновые нарукавники! Но ведь это я — Егоров! Мои нарукавники! Я нехороший!.. А при чем здесь Лев Толстой? Что еще за Лев Толстой?! Ах да, мне же нужно перечитать Льва Толстого! И еще — Гюнтера де Бройна! Вот с завтрашнего дня и начну...
MeTaNik сказал(а) спасибо.
старый 09.10.2011, 22:01   #72
Member
 
аватар для Muhmuruk
 
Регистрация: 01.2009
Проживание: Москва
Сообщений: 738
Репутация: 0 | 0
По умолчанию

Джек Лондон

Бог его отцов

I

Повсюду расстилались дремучие, девственные леса — место действия шумных фарсов и безмолвных драм. С первобытной жестокостью велась здесь борьба за существование. Сюда, в самое сердце Страны на Краю Радуги, еще не пришли британцы и русские, и американское золото не скупило еще громадных ее просторов. Волчьи стаи еще преследовали по пятам стада оленей, отбивая отяжелевших самок или ослабевших и терзая жертвы с той же безжалостностью, как тысячи поколений до них. Немногочисленные туземцы еще подчинялись своим вождям и почитали шаманов, изгоняли злых духов, сжигали ведьм, сражались с соседями и пожирали их с таким аппетитом, который делал честь желудкам победителей. Клонился к исходу каменный век. А по неведомым тропам, через пустыни, не обозначенные на картах, уже шли предвестники стального века — сыны белокурой голубоглазой и неукротимой расы. То случайно, то намеренно, по двое, по трое приходили они неизвестно откуда, сражались и умирали или уходили неизвестно куда. Шаманы слали проклятия на их головы, вожди созывали воинов, и камень схватывался со сталью, но напрасно. Словно вода из какого-то огромного водоема, просачивались они сквозь угрюмые чащи и горные перевалы, легкие лодки их заходили в дальние протоки, и мокасины прокладывали тропы для собачьих упряжек. То были сыны великого и могучего племени, их было много, но этого не знали пока закутанные в шкуры обитатели Северной страны. Сколько невоспетых пришельцев бились до последнего и умирали под холодным блеском северного сияния, так же, как бились и умирали их братья в раскаленных песках пустынь или в дышащих смертоносными испарениями джунглях, так же, как будут биться и умирать те, которые придут за ними, пока в назначенный час не обретет это великое племя своей судьбы.


Время приближалось к двенадцати. Горизонт на севере был залит алым свечением; оно бледнело к западу и сгущалось на востоке, обозначая положение невидимого полночного солнца. Сумерки так неприметно переходили в зарю, что ночь исчезала, умирающий день встречался с нарождающимся, и оттого временами на небе словно было два солнечных диска. Ржанка только что робко прощебетала свою вечернюю песенку, а зарянка уже зычно приветствовала наступающее утро. С острова посреди Юкона доносилась крикливая перебранка диких гусей, и будто в ответ над замершей гладью несся с берега насмешливый хохот полярной гагары.

В тихой заводи несколькими рядами стояли выделанные из березовой коры каноэ. Копья с плоскими костяными наконечниками, стрелы с таким же оперением, стянутые оленьими жилами луки, плетеные верши — все указывало на то, что шел нерест лосося. На берегу среди крытых шкурами вигвамов и развешанной для вяления рыбы слышны были голоса. Парни состязались в ловкости и заигрывали с девушками; почтенные скво, лишенные этих радостей — поскольку выполнили свое назначение в жизни, обзаведясь потомством, — сучили веревки из стеблей стелющихся трав и сплетничали. Тут же возились и дрались голые ребятишки, катались по земле с огромными темно-рыжими собаками.

Поодаль, на приличном расстоянии от становища виднелись две палатки. Это был лагерь белого человека — уж самый выбор места убедительно свидетельствовал о том. Отсюда в случае необходимости удобно было вести обстрел становища, расположенного в сотне ярдов, возвышение и открытое пространство позволяли держать оборону при нападении, и, наконец, крутой, ярдов в двадцать склон позади давал возможность быстро отступить к лодкам. В одной из палаток плакал больной ребенок, и мать баюкала его колыбельной. Снаружи у догорающего костра беседовали двое.

— Да, я почитаю церковь, как преданный сын. Так почитаю, что днем бегу от нее, а ночью грежу о расплате. А что вы хотите? — в голосе метиса послышались гневные нотки. — Родом я с Красной реки. Отец у меня был белый — такой же, как и вы. Только вы янки, а он англичанин и сын джентльмена. А мать моя была индианка, дочь одного вождя, и я стал настоящим мужчиной. Да, не сразу скажешь, какая кровь в моих жилах — ведь я жил среди белых, как равный, и в груди у меня бьется сердце отца. И вот я встретил девушку, белую девушку, которая благосклонно поглядывала на меня. Отец ее, француз по крови, имел много земли и лошадей, и его очень уважали там. «Ты не в своем уме», — сказал он ей, узнав обо мне, и долго убеждал ее и сильно гневался.

Но она была в своем уме, и скоро мы уже стояли перед пастором. Но еще раньше у него побывал отец и наговорил там всяких нехороших слов, пообещал что-нибудь, я уж не знаю. Так что пастор заупрямился и не захотел сделать так, чтобы мы жили друг с другом. Церковь не захотела благословить меня при рождении, и церковь отказалась разрешить мне жениться, и из-за нее руки мои обагрены кровью.

Вот почему я почитаю церковь. Потом я ударил лживого пастора по лицу, мы вскочили на быстрых лошадей и поскакали с ней к форту Пьер, где жил добрый священник. Но вслед за нами бросился ее отец, и братья, и еще какие-то люди, которых он подговорил. И мы дрались прямо на скаку, пока я не выбил троих из седла, а остальные не повернули обратно к форту. Тогда мы отправились на восток, и скрылись среди холмов и лесов, и жили там вместе. Но мы не были женаты, — вот что сделала ваша добрая церковь, которую я почитаю, как послушный сын.

Женщины — странные существа, и ни один мужчина не в силах понять их. Один из тех, кого я вышиб из седла, был ее отец; он упал, и ехавшие сзади растоптали его. Мы оба видели, как все случилось, но я забыл бы об этом, но она забыть не могла. И вот в вечерней тишине, после охоты, это приходило и стояло между нами, всю долгую безмолвную ночь, когда загорались звезды и мы должны были бы слиться в одно. И так было всегда. Она никогда не заговаривала о случившемся, но оно будто сидело у костра, и мы были как чужие. Я знаю, она хотела забыть все, но мысли одолевали, — я видел это по глазам и ощущал в ее дыхании.

Потом она родила мне ребенка, девочку, и умерла. А я пошел к племени своей матери, чтобы ребенок мог кормиться у женской груди и жить. Но с рук у меня еще не смылась кровь убитых мною, в этом была виновата церковь. И вот однажды за мной приехала конная полиция, но мой дядька, который в то время был вождем племени, спрятал меня и дал лошадей и еды. Я взял девочку, и мы поехали далеко, к Гудзонову заливу, где было мало белых, и они ни о чем не спрашивали. Там я нанялся на работу в Компании, был охотником, проводником, погонщиком собак, пока моя дочь не стала женщиной — высокой, стройной и приятной на вид.

Вы знаете здешнюю долгую и беспросветную зиму, она вызывает разные мысли и толкает на дурные поступки. Так вот, был там главный агент — наглый и черствый человек. И не из таких, кто нравится женщинам. Но ему приглянулась моя дочь, которая стала женщиной. Матерь божья! Однажды он отправил меня в длительную поездку на собаках, оказалось, для того, чтобы… ну, вы понимаете. Черствый, бессердечный человек. А она была почти белая, и душа у нее была белая, и такая хорошая женщина… Словом, она умерла.

В ту ночь, когда я возвратился, стоял жестокий мороз. Я пробыл в пути много месяцев, собаки еле тащили, когда я подъезжал к форту. Индейцы и метисы как-то странно смотрели на меня и молчали, и тут мне стало страшно, не знаю, почему. Но я ничего не спрашивал, накормил собак и сам плотно поел, как человек, которому предстоит тяжелая работа. И только потом я потребовал, чтобы мне сказали, в чем дело. У них не хватало духу: боялись, как бы я чего не сделал в ярости. И все же они рассказали слово за словом, шаг за шагом ту печальную историю и сильно дивились, что я молчу.

Выслушав, я отправился к дому агента и был спокойнее, чем сейчас, когда вспоминаю это. Агент испугался и позвал на помощь, но люди не одобряли его поступок и считали, что он должен ответить за него. Тогда агент убежал в дом пастора. Я пошел туда. Пастор вышел на порог и стал увещевать меня, говоря, что человек во гневе должен молить бога наставить его на путь истинный. Я сказал, что отцовское горе и возмущение давало мне право пройти, а он отвечал: только через мой труп, — и принялся молиться. Так церковь снова встала у меня на пути, она всегда стояла у меня на пути. Я перешагнул через пастора и отправил агента туда, где он встретит мою дочь, туда, где живет его бог, недобрый бог, бог белых людей.

О случившемся сообщили на ближайший пост, за мной была устроена погоня, и мне пришлось скрыться. Я отправился на восток, мимо Большого Невольничьего, вниз по Маккензи, дошел до вечных льдов, перевалил Снежные Скалы, вышел к Большой Излучине Юкона и спустился сюда. Вы первый человек из племени моего отца, кого я встретил за все эти дни. И пусть вы будете последним! Те люди, в становище — моего племени, они просты и бесхитростны. Они научились уважать и почитать меня. Мое слово для них закон, и шаманы послушны мне, ибо боятся, как бы я не навредил им. Так вот, когда я говорю за них, я говорю и за себя. Оставьте нас в покое! Уходите отсюда! Если вы останетесь у наших костров, следом придет ваша церковь, придут ваши священники и боги. И знайте: каждого белого, кто придет в мое становище, я заставлю отречься от его бога. Но вы первый, и с вами я не поступлю так. Однако вы должны уйти и уйти быстро.

— Я не могу отвечать за всех своих братьев, — отвечал второй собеседник, в раздумье набивая трубку. Речь Хэя Стокарда была иногда столь же медлительна, сколь быстры его действия, но только иногда.

— Но я знаю ваше племя, — отвечал другой. — А вы и такие, как вы, прокладываете тропу остальным. Придет время, и они завладеют этим краем, но меня в то время уже не будет. Я слышал, они вышли к истокам Великой Реки, а далеко в низовьях — русские.

Хэй Стокард быстро поднял голову: то было нечто новое в географии. Люди Компании Гудзонова залива в форте Юкон иначе представляли путь реки, считая, что она течет к Северному Океану.

— Так, значит, Юкон впадает в Берингово море? — спросил он.

— Не знаю, но там, в низовьях, русские, много русских. Можете поехать туда и посмотреть сами, можете вернуться к своим братьям, но пока шаманы и воины послушны мне, вы не подниметесь по Коюкуку. Это говорю я, Батист, по прозвищу Рыжий. Слово мое — закон, ибо я глава этого племени.

— А если я не поеду туда, где русские, и не вернусь к своим братьям, что тогда?

— Тогда вы отправитесь туда, где живет ваш бог, недобрый бог, бог белых людей.

Из-за горизонта на севере, словно роняя кровавые капли, выкатилось багровое солнце. Батист поднялся, кивнул и пошел назад, в становище. По земле стлались густо-красные тени, где-то пела зарянка.

Хэй Стокард докурил трубку, и в дыму костра виделись ему дальние истоки Коюкука, неведомой полярной реки, которая кончала здесь свой долгий путь, вливая воды в мутное течение Юкона. Если верить тому умирающему матросу, который спасся после кораблекрушения и прошел пешком весь край, если о чем-нибудь говорила бутылка с зернами золота, что припрятана у него в мешке, то где-то там, вверх по реке, в обители вечной зимы таится Сокровищница Севера. Но у ворот, преграждая ему путь, стоит страж — Батист по прозвищу Рыжий, человек, забывший, что в жилах его половина английской крови.

— Утрясется! — решил Хэй Стокард; раскидав догорающие угли, он встал и потянулся, беспечно глядя на вспыхнувший пламенем горизонт.

II

Хэй Стокард крепко выругался. Его жена подняла голову от кастрюль и, следуя глазами за его взглядом, внимательно посмотрела на реку. Индианка с Теслина, она тем не менее отлично знала, что означают те односложные и выразительные английские словечки. Любое происшествие — от самого незначительного, когда соскакивает ремень с лыж, до внезапной смертельной опасности — она привыкла мерять тем, насколько оглушительна и красочна была брань, срывавшаяся с уст ее мужа. Поэтому сейчас она поняла, что дело серьезно. Длинное каноэnote 1 скользило вниз по течению, направляясь к крохотной бухточке у лагеря; на веслах играли лучи закатного солнца. Хэй Стокард пристально всматривался. Три человека слаженно работали веслами, ритмично покачиваясь взад и вперед, но Стокард видел только одного, с красным платком, повязанным вокруг головы.

— Билл! — позвал он. — Эй, Билл!

Из палатки, волоча ноги и пошатываясь, вышел высокий здоровяк; он тер глаза и позевывал. Но как только он увидел каноэ, сон у него как рукой сняло.

— Да это же тот проклятый священник, клянусь Мафусаилом!note 2 Хэй Стокард мрачно кивнул головой, потянулся было к ружью, но, очевидно, передумал и пожал плечами.

— Пристрелить его на месте, и дело с концом, — предложил Билл. — Иначе он нам все дело испортит.

Стокард не решился на эту крайнюю меру; отвернувшись, он знаком приказал жене продолжать работу и позвал товарища с берега. Пока двое индейцев привязали лодку в бухточке, белый в своем немыслимом, бросающемся в глаза головном уборе поднялся на берег.

— Как и апостол Павел, говорю: мир вам и милость господня!

Слова священника были встречены угрюмым молчанием.

— Привет и тебе, Хэй Стокард, богохульник и филистимлянинnote 3. В сердце твоем жажда богатства, в сознании твоем дьявольские помыслы, в палатке твоей женщина, с которой ты прелюбодействуешь. И все же я, Стэрджес Оуэн, посланец божий, призываю тебя в этой пустыне покаяться в грехах своих и очиститься от скверны.

— Поберегите-ка порох, отец мой, — раздраженно прервал Хэй Стокард. — Вам понадобятся все ваши запасы и еще сверх того. Здесь Рыжий Батист.

Он махнул рукой в сторону индейского становища, где стоял метис и пристально всматривался, пытаясь разглядеть, кто же были эти незнакомцы. Приказав своим людям разбить палатку, Стэрджес Оуэн, носитель света веры и посланец божий, стал спускаться по склону. Стокард последовал за ним.

— Послушайте, — начал он, взяв миссионера за плечо и повернув к себе.

— Вы дорожите своей шкурой?

— Жизнь моя в руце божьей, а я лишь тружусь в его виноградниках, — отвечал тот торжественно.

— Э, бросьте! Хотите принять мученический венец?

— Если на то его воля.

— Ну, это не трудно, не волнуйтесь, но прежде я дам вам совет. Можете последовать ему или нет. Но если вы останетесь здесь, преждевременная кончина прервет ваши труды. И погибнете не только вы один, но и ваши люди, и Билл, и моя жена…

— Дочь дьявола, которой не дано услышать слово истины.

— …и я. Вы навлечете беду не только на себя, а на всех нас. Помните, мы зимовали вместе в прошлом году? Я знаю, что вы неплохой человек, но… недалекий. Если вы считаете своим долгом обращать язычников, — ваше дело. Но будьте же хотя немного разумны в средствах! Этот человек, Батист, не индеец. Он нашей породы, упрямый как бык, я таким не бываю, и ярый фанатик по-своему, как и вы. И если вы двое сойдетесь, хлопот не оберешься, я не желаю быть замешанным в это дело, понимаете, не желаю! Так что послушайте моего совета и уезжайте. Если спуститесь вниз, то встретите там русских. Среди них есть, конечно, православный священник, и вас в безопасности переправят к Берингову морю — Юкон, между прочим, впадает туда, — а затем уже нетрудно добраться до цивилизованного мира. Послушайте меня и уезжайте как можно скорее!

— Тому, у кого в сердце бог, а в руке евангелие, не страшны козни ни человеческие, ни дьявольские, — решительно отвечал миссионер. — Я должен увидеть этого человека и вступить в единоборство с ним. Вернуть заблудшую овцу в лоно церкви больше чести, чем обратить тысячу язычников. Того, кто погряз в пороке, легче вывести на стезю добродетели. Вспомните тарсиняна Савла, который пошел в Дамаск, дабы отвести христиан в Иерусалим. По дороге явился ему спаситель, и услышал он голос, говорящий: «Савл, Савл, что ты гонишь меня?» И тут Савл, он же и Павел, прозрел и исполнился благодати и многие души спас потом. Так же, как и ты, о святой Павел, я тружусь в виноградниках господа нашего, готовый претерпеть ради него горести и испытания, насмешки и глумление, удары и наказания. Эй вы, — крикнул он своим гребцам, — принесите-ка мешочек с чаем и котелок воды. Да не забудьте тот кусок оленины и сковороду!

Когда люди священника, недавно обращенные им самим в истинную веру, поднялись на берег, вся троица упала на колени и, хотя в руках у них и на спине было снаряжение, воздала хвалу всевышнему за помощь в долгом пути и благополучное прибытие. Хэй Стокард смотрел на них с насмешливым неодобрением: торжественность и таинство молитвы уже ничего не говорили его суровому сердцу. Там, у становища, Батист по прозвищу Рыжий узнал знакомые позы и вспомнил ту, которая делила с ним в горах и лесах ложе под звездами, и свою девочку, которая покоилась сейчас где-то у холодного Гудзонова залива.

III

— Черт побери, Батист, и не думай об этом! Выброси из головы. Согласен, что этот человек глупец и никому не принесет пользы, и все-таки я не могу, понимаешь, не могу не встать на его сторону.

Хэй Стокард помолчал, стараясь выразить словами свое простое понимание законов чести.

— Он и мне самому порядком надоел, Батист, и не мало причинял разных хлопот. Но неужели ты не понимаешь, что он моего племени, белый… и… Нет, да будь он даже негром, не смог бы я пожертвовать им ради спасения собственной шкуры.

— Пусть будет так, — отвечал Батист. — Я предложил тебе самому сделать выбор. Скоро я приду со своими шаманами и воинами и либо убью тебя, либо заставлю отречься от твоего бога. Отступись, оставь священника и уезжай с миром! Иначе твоя тропа оборвется здесь. Мой народ, вплоть до малых детей, против вас. Смотри, ребятишки уже угнали твои лодки.

Он показал на реку. Голые мальчишки подплыли к лодкам, отвязали их и погнали к середине течения. Отплыв на расстояние ружейного выстрела, они забрались в каноэ, взялись за весла и стали грести к становищу.

— Отдай священника — и получишь лодки обратно. Ну, решай! Но не спеши.

Стокард покачал головой. Взгляд его упал на женщину с Теслина с его сыном на руках, и сердце его дрогнуло, но тут он поднял глаза на человека, стоящего перед ним.

— Меня не пугает это, — начал Стэрджес Оуэн. — Господь милостив, я готов один отправиться в лагерь нечестивца. Еще не поздно. Вера движет скалы. Может быть, мне удастся спасти его душу даже в свой последний час.

— Навалиться на негодяя и связать его, — яростно шептал Билл на ухо своему товарищу, пока миссионер схватился в словесной дуэли с язычником. — Сделать его заложником и пристрелить, если они затеют драку.

— Нет, — ответил Стокард. — Я дал слово, что его не тронут. Таковы законы войны, Билл. Он ведь с нами поступил по справедливости, предупредил и все такое… Нет, черт возьми, я не могу нарушить слова.

— А он сдержит свое, уж будь уверен.

— Не сомневаюсь. Но я не хочу, чтобы какой-то метис вел более честную игру, чем я. Послушай, а почему бы нам не сделать так, как он предлагает? Оставим ему священника, и дело с концом.

— Н-нет, — пробормотал Билл.

— Что, духу не хватает?

Билл покраснел и прекратил разговор.

Батист ждал окончательного решения. Стокард подошел к нему.

— Слушай меня, Батист. Я пришел в твое становище, намереваясь пробраться к истокам Коюкука. Я не сделал ничего дурного. В сердце у меня не было зла. Нет и сейчас. Потом приехал этот священник. Не я привел его сюда. Он пришел бы так или иначе. Он моего племени, и я не могу оставить его в беде. И не оставлю. Ты понимаешь, что взять нас нелегко. Твое становище замрет и опустеет, как после голода. Я знаю, что мы погибнем, но немало и твоих воинов…

— Зато оставшиеся будут жить в мире, и в уши им не будет лезть слово чужих богов и болтовня чужих священников.

Оба пожали плечами и разошлись; Батист пошел к себе в становище.

Миссионер призвал своих индейцев, и троица принялась усердно молиться. Стокард и Билл стали рубить сосны неподалеку, сооружая из них укрытие. Уложив уснувшего ребенка на шкуры, теслинка по мере сил помогала мужчинам. Скоро лагерь был укреплен с трех сторон наваленными деревьями, а крутой спуск позади исключал возможность нападения с реки. Когда приготовления в лагере были закончены, Стокард и Билл вышли из-за укрытия и стали расчищать склон от растущего кое-где кустарника. Из становища доносился грохот военных барабанов и завывания шаманов, призывающих воинов к сражению.

— Туго придется, если они будут наступать перебежками, — сказал Билл, когда они, с топорами на плечах, возвращались в лагерь.

— И станут ждать темноты, когда трудно стрелять.

— Ну что ж, начнем первые.

Бросив топор, Билл взял винтовку и устроился поудобнее. Среди индейцев выделялся высокий шаман. Билл взял его на мушку.

— Все готовы? — спросил он.

Стокард открыл патронный ящик, усадил жену так, чтобы она могла заряжать в укрытии ружья, и подал команду. Высокий шаман грохнулся наземь. На какое-то мгновение все стихло, затем послышались яростные крики, на склон, не долетев до лагеря, обрушилась туча стрел.

— Хотел бы посмотреть на того парня, — заметил Билл, посылая новый патрон. — Кажется, я ему прямо в лоб засадил.

— Нет, не поможет, — угрюмо качал головой Стокард.

Батисту, очевидно, удалось успокоить наиболее воинственных своих соплеменников, и следствием выстрела была не атака при дневном свете, а поспешное отступление индейцев из становища, вне зоны огня.

Охваченный христианским рвением, порожденным мыслями о боге, Стэрджес Оуэн отважился было немедленно идти в лагерь нечестивца, равно готовый узреть чудо или принять муки. Но, пока велись переговоры, пыл его поутих, и в нем заговорило его естество. Надежду на вечное спасение сменил физический страх перед смертью, любовь к богу уступила место любви к жизни. И то не было чем-то незнакомым. Он давно замечал за собой эту слабость, и сейчас она снова одолевала его. Нередко он пытался побороть постыдное чувство, но всякий раз оно брало верх. Однажды, вспоминал Стэрджес Оуэн, когда другие отчаянно работали веслами, пытаясь спастись ото льда, что с грохотом ломился вниз по течению, в ту крайнюю минуту вселенского хаоса, он бросил весло и стал молить бога о милосердии. Воспоминание было не из приятных. Достойно стыда, что плоть его возобладала над духом. Но как хотелось жить, как хотелось жить! Он не мог отказаться от жизни. Именно любовь к жизни побудила отдаленных его предков увековечить себя в потомках, из-за любви к жизни ему тоже назначено увековечить себя. Мужество Стэрджеса Оуэна, если это вообще можно было назвать мужеством, было порождением фанатизма. А мужество Стокарда или Билла уходило корнями в какие-то устойчивые идеалы. Они ничуть не меньше любили жизнь, нет, но они больше чтили традиции своей расы, их тоже страшила смерть, но они были достаточно смелы, чтобы не покупать жизнь ценой позора.

Миссионер поднялся: его обуяла мысль о самопожертвовании. Он даже забрался на баррикаду, чтобы отправиться в лагерь противника, но в ту же минуту рухнул вниз жалкой бесформенной массой и запричитал:

— Да будет воля всевышнего! Кто я такой, чтобы преступать заветы его? Еще до сотворения мира был записан в книге судеб порядок вещей. Неужели мне, ничтожному червю, суждено вычеркнуть из той книги хоть строку? Боже, как слаб дух мой, и на то твоя воля!

Билл нагнулся, поставил священника на ноги и молча тряхнул его. Это не помогло, и Билл, отпустив этот дрожащий и всхлипывающий человеческий комок, повернулся к двум индейцам. Те, очевидно, нисколько не были напуганы и с живостью готовились к предстоящей схватке.

Стокард, о чем-то вполголоса говоривший с теслинкой, посмотрел на священника.

— Приведи-ка его сюда, — приказал он Биллу.

— Ну вот что, — начал он, когда священника подвели к нему, — сделайте нас мужем и женой. Да поторапливайтесь! — Затем, словно извиняясь, добавил: — Неизвестно, чем все кончится, Билл, так что я решил привести в порядок свои делишки.

Женщина беспрекословно подчинилась воле своего белого господина. Для нее церемония не имела никакого смысла. По ее понятиям она была женой Хэй Стокарда с того самого первого дня. В качестве свидетелей выступили новообращенные индейцы. Священник то и дело запинался, но Билл, не мешкая, приходил ему на помощь. Стокард подсказывал невесте, что нужно говорить, и когда дошло до слов «и в радости и в горе», соединил большой и указательный пальцы и надел воображаемое кольцо ей на палец.

— Поцелуй невесту! — громовым голосом приказал Билл, и Стэрджес Оуэн вынужден был повиноваться.

— А теперь окрестите ребенка, — потребовал Хэй Стокард.

— И чтоб все как полагается, — заметил Билл.

— Полное снаряжение для нового пути, — объяснил отец, беря мальчика из рук матери. — Знаешь, пошел я однажды к Порогам, все с собой взял, кроме соли. Туго пришлось — никогда не забуду! Так что лучше быть готовым, если предстоит поход. Между нами, Билл, я не знаю, понадобится ли это там, но хуже не будет.

Младенца окропили водой из чашки и уложили в укромный уголок. Мужчины, разложив костер, стали готовиться к ужину.

Солнце, склоняясь к западу, спешило на север. Небо в той стороне горело кроваво-красным пламенем. Тени удлинялись, сгущались сумерки, в темных чащобах леса замирала жизнь. Даже дикие гуси на островке кончили свою крикливую перебранку и сделали вид, что укладываются на покой. И только индейцы за становищем не унимались, они исступленно колотили в барабаны и горланили воинственные песни. Но вот солнце закатилось, угомонились и они. Спустилось полночное безмолвие. Стокард приподнялся на колени и выглянул из-за укрытия. Заплакал ребенок и отвлек его внимание. Мать подсела к мальчугану, но тот уже спал. Стояла глубокая, казалось навек, тишина. И в ту же минуту зычно прокричала зорянка. Ночь прошла.

Поле заливал кипящий человеческий поток. Зазвенели луки, запели стрелы. В ответ резко хлопали ружья. Брошенное чьей-то уверенной рукой копье пригвоздило к месту теслинку как раз в тот момент, когда она наклонилась над ребенком. Стрела на излете, проскочив щель в баррикаде, вонзилась в плечо миссионеру.

Горстка людей не могла отбить нападение. Пространство между баррикадой и атакующими было завалено трупами, но индейцев все прибывало, они стремительно неслись вперед, и баррикаду захлестнуло точно огромной океанской волной. Стэрджес Оуэн бросился бежать к палатке, остальных посбивал с ног, похоронил нарастающий людской прилив. И только Стокард держался на ногах, раскидывая визжащих индейцев, словно щенят. Ему даже удалось поднять топор. Кто-то схватил ребенка за ногу, вытащил его из-под матери и, размахнувшись, ударил о бревна. Стокард топором размозжил индейцу череп и стал пробивать себе дорогу. Он был окружен яростной толпой, осыпавшей его градом копий и стрел. Из-за горизонта выкатилось солнце, и фигуры индейцев зловеще покачивались в алых лучах. Дважды они наваливались на Стокарда, когда он не успевал после сильного удара вытащить топор, и оба раза он стряхивал их с себя. Индейцы падали, и он шагал по их телам, и ноги его разъезжались в лужах крови. Наконец индейцы в испуге отступили, и Стокард оперся на топор, чтобы перевести дух.

— Клянусь, ты настоящий мужчина! — воскликнул подошедший Батист. — Отрекись от своего бога и останешься жить.

Ослабевшим от усталости голосом, но с полным достоинством Стокард проклятиями выразил свой решительный отказ.

— Посмотрите-ка на эту бабу! — сказал метис, когда к нему подвели Стэрджеса Оуэна.

Не считая царапины на плече, священник был невредим, но глаза его бегали от страха. Помутневший взгляд его упал на величественную фигуру богохульника Стокарда; несмотря на многочисленные раны, тот твердо стоял на ногах, вызывающе опираясь на топор, — спокойный, неукротимый, недосягаемый. И тут миссионер несказанно позавидовал человеку, который способен был так безмятежно сойти к темным вратам смерти. Да, именно этот человек, а не он, Стэрджес Оуэн, вылеплен был по образу и подобию Христа. И священник смутно ощутил проклятие предков, привычную слабость, которая досталась ему от прошлого, и почувствовал горькую обиду на созидательную силу — как бы она ни представлялась ему, — которая сотворила его, ее слугу, таким немощным. Даже человека с более сильной волей эта горечь и обстоятельства заставили бы сделаться отступником; для Стэрджеса Оуэна это было неизбежностью. В страхе перед человеческой злобой он пренебрежет гнетом господним. Его научили служить всевышнему, но оставили в роковую минуту. Ему дали веру, но без убежденности, ему дали дух, но не волю. Это было несправедливо.

— Где же теперь твой бог? — спросил метис.

— Я не знаю. — Стэрджес Оуэн стоял прямо, не шелохнувшись, будто ученик на уроке закона божьего.

— Так, значит, у тебя нет бога?

— У меня был бог.

— А сейчас?

— Нет.

Стокард смахнул кровь со лба и засмеялся. Миссионер посмотрел на него удивленно, точно сквозь сон. И ему показалось, что он отдаляется, что между ним и этим человеком пролегла бесконечность. И в том, что случилось, что должно было неизбежно случиться, он уже не принимал участия. Он стал зрителем, наблюдающим за событиями на расстоянии, да, да, на расстоянии.

До него как из тумана донеслись слова Батиста:

— Хорошо. Отпустите этого человека, и чтоб ни один волос не упал с его головы. Пусть уезжает с миром. Дайте ему каноэ и еды. Пусть отправляется туда, где русские, и расскажет их священникам о Батисте по прозвищу Рыжий, в чьей стране нет бога.

Миссионера отвели к берегу; он помедлил там, чтобы увидеть развязку трагедии. Метис повернулся к Хэю Стокарду.

— Бога нет, — сказал он.

Стокард лишь рассмеялся в ответ. Один из молодых воинов поднял копье.

— Так у тебя есть бог?

— Да! Бог моих отцов.

Он поудобнее перехватил рукоятку топора, но тут Батист подал знак, и копье вонзилось пленнику в грудь. Миссионер видел, как костяной наконечник прошел насквозь, как Стокард, все еще смеясь, качнулся и рухнул вперед, как сломалось древко копья. Потом Стэрджес Оуэн прыгнул в лодку и погреб вниз по течению, чтобы поведать русским о Батисте по прозвищу Рыжий, в чьей стране не было бога.
старый 27.07.2013, 10:20   #73
Гость
 
Регистрация: 08.2011
Сообщений: 4.902
Репутация: 74 | 7
По умолчанию

Николай Никандров
Диктатор Петр
I
— Опять проворонили! — кричал он на семью, созвав всех специально для этого в столовую. — Опять недоглядели! Почему дали заплесневеть этому кусочку хлеба! Почему своевременно не положили его в духовку, чтобы засушить на сухари! Может, в трудную минуту он кому-нибудь из нас жизнь бы спас! Зачем же тогда печку топить, дрова переводить, если у вас пустая духовка стоит! И почему я всегда найду, что в духовку поставить, чтобы жар даром не пропадал, а вы никогда даже не подумаете об этом! О чем вы думаете? В-вороны!!!
Мать Петра, старушка Марфа Игнатьевна, его сестра, вдова, Ольга и ее дети, Вася, десяти лет, и Нюня, восьми, думая, что выговор уже кончен, косились потупленными глазами в сторону двери.
— Стойте, стойте, не расходитесь! — останавливал их Петр, подняв руку, как оратор на митинге. — Забудьте на минуту про все ваши дела и выслушайте внимательно, что я сейчас вам скажу, а то потом, боюсь, забуду! Да слушайте хорошенько, потому что это очень важно вам знать! Когда покупаете что-нибудь на базаре, не зевайте по сторонам, а смотрите на гири, которые торговцы кладут вам на весы, чтобы вместо трех фунтов не положили два, вместо двух один! Поняли? Таких, как вы, там обвешивают! Таких, как вы, там ждут! Таким там рады! Р-разини!!!
Все члены семьи поднимали на Петра измученные, просящие пощады лица.
— Да! — всплескивал он руками и загораживал им дорогу. — Еще! Кстати! Вспомнил! Сегодня я купил на обед фунт хорошего мяса, и чтобы оно не пропало даром, я должен вас научить, что и как из него делать! Знайте же раз навсегда, если вам перепадает когда фунт мяса, то вы должны растянуть его по крайней мере на два дня! Один день есть только бульон с чем-нибудь дешевым, например, с перловой крупой, а на другой день подавать самое мясо, тоже с чем-нибудь таким, что окажется в доме, например, с картофелем! Поняли?
— Поняли, поняли, — усталыми голосами отвечали домашние и, качаясь, как от угара, поспешно уходили из столовой.
А он кричал им вслед, уже с открытой злобой, точно сожалея, что так скоро их отпустил:
— И спички, спички, спички, смотрите, не жгите зря! Спички дорожают! Спичек, говорят, скоро и совсем не будет! Спички надо беречь! За каждой спичкой с этого дня обращайтесь только ко мне! Поняли?
— Петя, — тотчас же возвращалась в столовую сестра. — Петя, — говорила она умоляющим голосом, и ее желтое опухшее лицо принимало мученическое выражение. — Там в кастрюле осталось от обеда немного овощного соуса. Можно его для мамы на вечер спрятать? А то мама за обедом опять ничего не могла есть, ее опять мутило от такой пищи...
— Конечно, конечно, можно, — собирал Петр лицо в гримасу беспредельного сострадания к матери и глубокого стыда за себя. — И я не понимаю, Оля, зачем ты меня об этом еще спрашиваешь! Кажется, знаешь, что для мамы-то мы ничего не жалеем!
— Как зачем? А если ты потом поднимешь крик на весь дом: «Куда девался соус, который оставался от обеда!»
— Я кричу, когда остатки выбрасывают в помойку, а не когда их съедают.
— Мы, кажется, ничего никогда не выбрасываем.
— Как же. Рассказывай.
— И вообще, Петя, я давно собиралась тебе сказать, что мы должны обратить самое серьезное внимание на питание матери. Я никогда не прощу себе, что мы допустили голодную смерть нашего отца. Это наша вина, это наш грех! И теперь наш долг спасти хотя мать.
— К чему ты все это говоришь мне, Оля? — нетерпеливо спрашивал Петр. — Разве я что-нибудь возражаю против этого?
— Петя, — умоляюще произносила сестра, — будем ежедневно покупать для мамы по стакану молока!
— Но только для нее одной! — резко предупреждал брат, нахмурясь. — Слышишь? Только для нее! Если увижу, что она раздает молоко, хотя по капельке, детям или гостям, подниму страшный скандал и покупку молока отменю! Поняла?
— Мама, — радостно объявляла в тот же день дочь матери. — Петя велел начиная с завтрашнего дня покупать для тебя по стакану молока, для твоей поправки. Но только для тебя одной! Смотри, никому не давай, ни детям, ни гостям, а то Петя узнает и произойдет скандал!
— Почему же это мне одной? — спрашивала старушка, и ее маленькое старушечье лицо с крючковатым, загнутым вперед подбородком принимало оборонительное выражение. — Одна я ни за что не буду пить молоко! Надо или всем давать, или никому!
— Мама, ты же знаешь, что для всех у нас денег не хватит!
— Тогда с какой стати именно мне? Пусть лучше детям: они растут!
— Дети могут есть какую попало пищу, а тебя от плохой пищи мутит!
Дочь убеждала. Мать не уступала. В спор ввязывался Петр.
— Мама! — кричал он и, как всегда, криком и возмущенными жестами маскировал свою безграничную любовь к матери. — Мама! Ты все еще продолжаешь мыслить по-старому: все для других да для других! Надо же тебе когда-нибудь и о себе позаботиться! Пойми же наконец, что это старый режим!
— Ничего, — упрямо твердила старушка. — Пусть буду старорежимная. Лишь бы не подлая.
На другой день покупали для старушки стакан молока.
— Этот стакан молока для мамы! — грозным тоном домашнего диктатора предупреждал всех Петр, в особенности Васю и Нюню, заметив, какими волчьими глазами они смотрели на молоко. — Пусть мама из упрямства даже не пьет его, пусть оно стоит день, два, пусть прокиснет, но вы-то все-таки не прикасайтесь к нему! Поняли?
Все слушались Петра, не трогали молока, но и старушка тоже не пила его, убегая от него, расстроенная и испуганная, как от отравы. И молоко, простояв два дня, прокисало.
— Мама! — кричал тогда Петр, почти плача от отчаянья. — Ты же умрешь!
— Вот и хорошо, что умру, — хваталась за эту мысль старушка. — Я уже старая, теряю память, вот вчера в духовке вашу кашу сожгла, забыв про нее. Для меня для самой лучше умереть, чем видеть такую жизнь. А вам без меня все-таки будет легче: и хлеба, и сахара вам будет больше оставаться...
— Мама! — восклицала жалобно Ольга, — что ты говоришь! Мама! — начинала она плакать. — Тогда пусть лучше я умру... — всхлипывала она в платок. — Все равно я постоянно болею, и на меня много всего выходит... Вон доктор прописал мне мышьяк и железо...
Ее плач расстраивал остальных, и на глазах у всех показывались слезы. Петр, чтобы замаскировать собственные слезы, поднимал на домашних крик, обличал их в слезливости, слабости, женскости. И в охватившей всех тоске, точно в предчувствии близкой смерти, семья собиралась в тесную группу, все жались друг к другу, дрожали, как в лихорадке, не могли ничего говорить, плакали...
— Но вы-то, вы-то по крайней мере признаете, что хотя я и поступаю иногда с вами грубо, резко, жестоко, как диктатор, но что я это делаю исключительно ради вашего же спасения? — обыкновенно каялся перед своими в такие минуты Петр.
— Конечно, конечно, — отвечала семья.
И в доме на некоторое время водворялось глубокое и грустное спокойствие.
— Опять подали голодающим! — однако вскоре проносился по дому возмущенный вопль Петра, когда, украдкой от него, кому-нибудь из домашних удавалось подать корочку хлеба какой-нибудь несчастной изможденной женщине, еле передвигающей ноги от слабости, с таким же, как и она, высохшим, черным, точно обугленным, ребенком на груди. — Мы сами голодающие! — вопил тогда Петр, размахивая руками. — Нам самим должны подавать! Разве они поймут, разве они поверят, что вы отрываете от себя, что вы отдаете последнее? Да никогда! Эти люди рассуждают иначе! Раз дают, значит, лишнее есть, а раз есть лишнее, значит, надо завтра еще прийти и других подослать, может, даже войти с ними в известную предпринимательскую компанию! И нам теперь от них отбою не будет! Вот что вы наделали! Поняли? В последний и уже окончательный раз предупреждаю: если еще раз увижу, что вы подаете голодающим, то в тот же день брошу к черту ваш дом, пропадайте без меня голодом, а работать зря, работать неизвестно для кого, работать на ветер я больше не желаю!
— Мама, — обращаясь к матери, говорила потом совершенно подавленная Ольга. — Правда, что Петя хочет бросить наш дом? Что же мы без него будем делать? Без него мы погибнем! Мама, знай: если он бросит нас или, не дай бог, заразится сыпняком и умрет, я тогда лучше сразу отравлю своих детей и сама отравлюсь. А бороться каждый день, каждый час, бороться так, как борется за наш дом Петр, я, заранее объявляю, ни за что не смогу.
— Тогда мы с тобой вместе отравимся, — решительно заявляла старушка. — Детей куда-нибудь отдадим, а сами отравимся.
— Чтобы я кому-нибудь доверила своих детей? — приходила в ужас Ольга. — Да ни за что на свете! Я даже не хочу, чтобы они видели такую жизнь! Что из них может выйти при такой жизни? Воры? Грабители? Нет, пусть лучше их вовсе не будет на свете!
И Ольга всегда держала при себе приготовленный яд.
Иногда Марфа Игнатьевна, пойманная сыном в самый момент оказания помощи голодающим, вступала с ним в спор.
— Петя, ведь жаль смотреть на них! — говорила она. — Я прожила на свете шестьдесят пять лет и никогда не подозревала, что у голодающих такой вид: соединение в одном лице жизни и смерти.
— Жаль?! — гремел Петр со страшным выражением лица. — А вы думаете, мне их не жаль? Вид?! А вы думаете, я мало видел, какой у них вид? Но у меня-то мужской ум, и я прекрасно понимаю, что помочь им мы не в состоянии, потому что мы сами вот уже два года как висим на волоске! Где уж тут другим помогать, лишь бы самим-то спастись! А у тебя, мама, как и у Оли, женский ум, и вы не можете понять, что всех голодающих мы все равно не накормим, а себя между тем подорвем и, может, свалим, но спрашивается: зачем? во имя чего? Чтобы ценой собственной жизни спасти жизнь одному неизвестному прохожему? Но неизвестному и в хорошее время не следует помогать: почем я знаю, кто он, а может, он выродок, чудовище, душитель свободы, кретин? Кажется, уже имеем на этот счет хороший урок! В особенности не надо помогать детям, потому что еще неизвестно, что из них получится! Но что долго распространяться об этом, когда тут все ясно как день! Тут, мама, одно из двух: или нам умирать, тогда помогайте оставаться в живых неизвестным, быть может, кретинам; или нам жить, тогда не замечайте других, умирающих от голода! Третьего выхода у нас нет! Поняла?
— Понять-то я поняла, — упорно защищалась старушка с глазами, красными от волнения. — Но и ты, Петя, тоже пойми меня, что я свою порцию хлеба отдала, свою, свою, не вашу! И что я буду сегодня весь день без хлеба сидеть, я, я, а не вы! Вы же от этого ничем не пострадаете, ничем!
— О! — восклицал Петр с досадой, что его опять и опять не понимают. — Как это мы ничем не пострадаем? А лечить тебя, когда ты свалишься от истощения, разве это нам не страдание?
— А вы не лечите.
— А видеть, как ты, наша мать, таешь на наших глазах, разве это нам, детям твоим, не страдание? Ведь мы семья, и когда ты подаешь свою порцию хлеба, ты подрываешь устойчивость всей нашей семьи! Поняла?
— У, какой ты, Петя, стал скупой! — простодушно вставляла свое слово Ольга. — Из-за кусочка хлеба, поданного женщине, умирающей от голода, ты поднимаешь целую бурю! И что это с тобой сделалось? Раньше ты не был таким скупым!
— Скупой?! — приходил в окончательное исступление Петр, начинал метаться по комнате, и лицо его искажалось при этом так, что на него неприятно было смотреть. — Это я-то скупой, я! — возглашал он с трагическим смехом безумца. — Ха-ха-ха! Я! Я, который когда-то, по молодости и глупости, ради счастья других, неизвестных, кретинов пожертвовал собственным счастьем, сидел в тюрьмах, таскался по ссылкам, заграницам! И теперь, в зрелые годы, бросил свое призвание, свою карьеру, свою личную жизнь, и все только для того, чтобы выручать вас, потому что, к моему великому изумлению, чувство кровного родства ко всем вам и любовь к матери в конечном счете оказались во мне сильнее всех других чувств! Вернее, никаких других чувств, кроме этих, родственных, во мне, как и во всех людях нашего времени, совершенно не оказалось! Я «скупой», а вы «щедрые»: вы тайно от меня подкармливаете собак и кошек со всего двора, а как день-два приходится чай без сахару пить, так опускаете носы и начинаете скулить: как зиму будем жить, если власть не переменится? Как будущий год будем жить? Как через сто лет будем жить? Для вас же хлопочу! Из-за вас же убиваюсь! Об вас забочусь, как бы подольше вам продержаться! А вы: «скупой», «скупой»...
Петр вскрикивал, хватался за сердце, падал в постель, принимал валерьяновые капли, клал на сердце холодный компресс, просил закрыть в комнате ставни, лежал, стонал... И домашние мучались не меньше, чем он, они каялись, что довели его до сердечного припадка, давали себе слово впредь этого не повторять, говорили шепотом, ходили на цыпочках, гостей еще от калитки отправляли обратно, ничего не могли делать, с раскрытыми от страха ртами то и дело заглядывали в дверную щелочку, не умирает ли по их вине Петр.
II
— Мама! — раздался однажды по-детски умиленный крик Ольги из первой комнаты, в то время когда ее дети и мать сидели в столовой за ужином, а Петр, больной сыпным тифом, лежал там же в постели. — Мама! К нам тетя Надя из Москвы приехала!
И Ольга, обезумевшая от радости и неожиданности, с высоко поднятыми бровями, с откачнувшейся назад, как от ветра, высокой прической, пронеслась мимо всех через столовую в садик, чтобы отпереть приезжей калитку.
— Подошла к самому окну, не узнала меня и спрашивает: «Петриченковы здесь живут?» — провизжала она на бегу восхищенно.
В столовой поднялась суета.
— Дети! — захлопотала Марфа Игнатьевна. — Вытирайте скорее глаза, щеки, а то тетя Надя увидит, какие вы плаксы!
— Бабуля, а Васька слюнями моет лицо! — пожаловалась щекастая, остриженная под мужичка Нюня.— Надо водой, под умывальником, как я!
— Лишь бы было чисто, — огрызнулся длинноногий остроголовый Вася, старательно вытирая рукавом блузы щеку.— И это не твое дело, ябеда! Ты лучше за собой смотри!
— Тихо! — присев от злости, зашипела на них мать, неизвестно зачем вдруг ворвавшаяся в столовую и тотчас же выбежавшая оттуда. — И это вы при гостях! При гостях! И еще при каких гостях!
Было слышно, как надрывался на улице Пупс, очевидно, принимая важную гостью за обыкновенную голодающую.
— От нее прятать со стола ничего не нужно? — суровым голосом спросил у бабушки Вася и такими глазами посмотрел на хлебницу, на сахарницу, словно тоже, как Пупс, готовился их защищать до последней капли крови.
— О! — воскликнула бабушка с упоением. — Она сама нам даст, а не то что у нас возьмет! Она-то не нуждается, она-то нет, она богатая!
Лай Пупса между тем приближался. Вот он с улицы перебросился в садик.
— Жан, сюда, сюда! Вноси чемоданы сюда! — послышался затем в стеклянной галерее новый приятный женский голос.
Давно не слыхала семья Петриченковых такого голоса, такого выговора! Не здешний, не южный, не крымский, а северный, великорусский, чисто московский был характер речи у тетки. И другим миром сразу повеяло от него, другой жизнью. Пожить бы вот той жизнью! Повеяло шумом, столицей, культурой, хорошим обществом, достатком, воспитанностью, изяществом...
И бабушку охватила дрожь.
— Вася! — зашептала она, побледнев и прислушиваясь к шагам приезжей. — Вася! Поправь сейчас пояс, у тебя пояс криво! А эта дырка откуда? Опять на штанах дырка! У меня уже не хватает ниток ежедневно чинить твои штаны!
— Бабушка, это ничего, — мягко проговорил Вася, поглядывая на двери. — Я этим боком не буду поворачиваться к ней, и она ничего не заметит.
— Бабуля! — в то же время кротко молила Нюня. — А у меня голова не кудлатая?
И она доверчиво подставляла под взгляд бабушки, как подставляют под водопроводный кран, свою бесхитростную квадратную голову.
Но было уже поздно. Бабушка на мгновение совершенно исчезла из ее глаз, словно растаяла в воздухе, как дым, а в следующий момент уже стояла в противоположном конце комнаты, в объятиях приезжей.
— Над-дя!.. — сквозь душившие ее слезы повторяла она. — Над-дя!.. Сколько лет!.. Сколько лет не видались!..
— Map-фа!.. — отвечала ей теми же изнемогающими причитаниями гостья. — Мар-финь-ка!.. Двадцать лет!.. Двадцать лет не видались!..
Потом приезжая так же горячо здоровалась с остальными.
Целовалась она по-московски, трикратно, два раза крест-накрест, третий раз прямо. И во время ее поцелуев каждый из семьи Петриченковых почему-то всем своим существом чувствовал, что их страданиям пришел конец, что теперь-то они спасены и что тетку послал к ним сам бог. Как, однако, вовремя она приехала!
— А это... неужели это ваш Петр? — остановилась гостья перед постелью больного.— Что с ним? Он болен?
— Да, — мучительно произнесла Ольга, с состраданием вглядываясь в исхудавшее, темное, обросшее лицо брата. — У него сыпной тиф.
— У дяди Пети сыпняк! — звонкими голосами прокричали дети, сперва мальчик, потом девочка.
— Как же это он так заразился? — задала москвичка тот, не имеющий смысла, вопрос, который обязательно задают люди, когда внезапно узнают о тяжкой болезни или смерти близко известного им человека.
— Очень просто, — вздохнула Ольга.
— Вошь укусила! — бодро объяснили дети, опять один за другим. — Вошь укусила, вот и готово!
И хозяева, и гостья, сделав скорбные лица, встали стеной перед постелью больного. Петр смотрел на них с полным равнодушием, как будто не произошло ничего особенного.
— Он тебя не узнает, Надя, — тихонько сказала бабушка гостье. — Знаешь, он у нас целую неделю без памяти был, даже своих не узнавал! — похвасталась она.
— Да, да, «не узнает», — вдруг грубо передразнил мать Петр, разобравший ее слова не столько по звуку голоса, сколько по движению губ.
И он насмешливо фыркнул носом в подушку.
— О! Узнает! — искренно обрадовалась приезжая и ниже наклонилась к больному. — Здравствуй, Петя!
— Здравствуй, — безразлично ответил Петр тетке и отвел от нее глаза.
— Видишь, — старалась доказать свое бабушка.— Я говорила, не узнает!
Но больной снова, и на этот раз дольше, остановил взгляд на приезжей.
— Что? — воспользовалась случаем москвичка, — что смотришь? Узнаешь? Если узнаешь, тогда скажи, кто я? — спросила она у него тем тоном, каким спрашивают у гадалки.
Петр некоторое время молчал, ничем не изменяя своего апатичного выражения.
— Королева английская, — последовал затем его спокойный ответ.
Дети шумно обрадовались словам дяди Пети, рассмеялись и с жадностью стали ожидать от него еще чего-нибудь в этом же роде.
— Видишь, — сказала бабушка гостье почти с удовольствием, — принимает тебя за королеву английскую.
— Да он нарочно! — разочаровала всех Ольга. — Он просто злится! Он злится, что его принимают чуть не за сумасшедшего и задают ему подобные вопросы! Разве вы не знаете нашего Петю? Сейчас он дурачит нас, городит вздор, а если мы будем продолжать надоедать ему, он станет отвечать дерзостями! Ну, чего мы обступили его?
— Да, да, — заволновалась москвичка. — На самом деле. Ему нужен покой, уйдем разговаривать в другую комнату.
— Нет!.. — повелительно и страдальчески проскрипел голос больного с постели. — В другую комнату вы не пойдете!.. Вы будете разговаривать здесь!.. Мне тоже интересно послушать, что тетя Надя будет рассказывать про Москву!.. По-ня-ли?
— Вот вам и «не узнает»! — заторжествовала Ольга и иронически сделала всем как бы приглашающий жест.
— Поняли? — раздраженно пропищал с постели Петр, не получив в тот раз ответа.
— Поняли, поняли, — замахали на него руками и мать и сестра. — Все поняли, только не кричи.
— Тетей Надей меня назвал! — удовлетворенно просияла москвичка и уже более весело и безбоязненно рассматривала больного. — Петя! Ведь я знала тебя еще гимназистом! А сейчас? Ты восходящая звезда, светило, молодая русская литературная знаменитость, известный писатель, автор замечательных рассказов!
— Тет-тя Надя! — заныл Петр и наморщился, как от боли. — Тет-тя Надя! Ты опоздала!.. Я уже не писатель!.. Теперешней России писатели не нужны!.. Тет-тя Надя!..
— Надя! — поспешно зашептала москвичке на ухо мать больного.— Ради создателя, не поднимай ты этого вопроса перед ним, пока он болен! Это самый страшный вопрос для него, и ты видишь, как он заметался в постели!
Петр ворочался с боку на бок, охал, вздыхал, не находил себе места... Вот он лег на живот, сполз на край кровати, свесил голову вниз, тяжелыми глазами впился в пол...
— Что это?! — вдруг вскричал он с негодованием и еще пристальнее вперил взгляд в пол. — Кто это рассыпал по полу и не подобрал хороший горох?! Уже разбрасываем по полу хороший горох?! Уже разбогатели?!
И он заплакал:
— Ааа...
— Это из-за трех-то горошинок? — пренебрежительно спросила мать, поглядев туда, куда указывал Петр.
— Да, из-за трех! — плакался Петр капризно. — Сегодня три да завтра три, а вы знаете, почем теперь на базаре горох?..
— Что сделали из человека четыре года! — кивнула на брата Ольга приезжей. — Он у нас и когда здоров, весь в этой ерунде!
— Мама, — появился в дверях столовой сын москвички, мужчина лет тридцати двух, держа перед собой загрязненные руки, только что потрудившиеся над укладкой на галерее багажа. — Мама, ты не знаешь, где бы тут у них умыться с дороги?
— Ах! — вспомнила москвичка. — Мне ведь тоже надо умыться. Пройдем в кухню. Полотенце взял? Мыло взял? Зубной порошок взял?
III
В столовой остались одни свои.
— Оля, — распорядилась бабушка. — Поди в садик и разогрей там самовар. Да поскорее!
— Стой!.. — резко закричал Ольге Петр. — Погоди!..
И он от слабости закрыл глаза.
— Один говорит «скорее», другой «погоди», и не знаешь, кого слушать! — остановилась, как бы на распутье, Ольга.
Петр продолжал, раскрыв помутнелые глаза и тыча в Ольгу этими глазами:
— Когда вытрясешь на дворе самовар, то сейчас же собери старые угольки!.. А то потом их растопчут ногами!.. И кипяченую воду, если осталась в самоваре, не выплескивай на землю, а слей в кастрюлю: пригодится!.. Поняла?
— Ну, поняла, — нетерпеливо дернулась сестра и вышла. — Совсем сделался ненормальный, — сказала она уже за дверью.
— Все им надо указывать, все им надо разжевывать и в рот класть, — ворчал в то же время Петр, один, с закрытыми глазами. — Сами ничего не могут, ничего!.. Какие-то деревянные!.. Нет, нет, женщина не человек!.. Женщине еще далеко до полного, до готового человека, очень далеко!..
— Мама, а мама, — когда мать вернулась из садика, заговорил Вася, беспокойно вертясь возле матери и мешая ей работать. — А она нам кем приходится? Теткой? Как же мы с Нюнькой должны ее называть? Тетей Надей?
— Нет, нет, — отвечала рассеянно мать, не глядя на детей и до боли в мозгу сосредоточенно думая о своем: с чего бы еще смахнуть пыль. — Какая там тетя. Она мне тетя. А вам бабушка. Бабушка Надя. А ну-ка, дети, давайте повернем шкап этим боком к гостям, этот бок как будто виднее.
— Ух ты! — удивился Вася. — Такая молодая, и бабушка!
— А кр-ра-си-вая! — сочно протянула Нюня и по-женски заблистала напряженными глазами. — А н-на-ряд-ная! Мамочка, а мы ее тоже должны слушаться?
— Ну, конечно, должны.
— Дура, — пояснил Вася сестре. — Ведь она нам родная и старшая.
— Мамочка, а того, другого, высокого, страхолюдного, как мы должны называть, который с ней приехал и с линейки на галерею вещи таскал?
— То ее сын и ваш дядя. Дядя Жан. И он вовсе не страхолюдный. Откуда вы слов таких понабрались!
— Значит, и его тоже надо слушаться, — утвердительно, для памяти, произнесла вслух Нюня задумчиво, с рассудительными ужимками...
— Нюнь, а Нюнь, — таинственно нагорбясь и вытаращив глаза, обратился Вася к сестре, как только она упомянула о вещах, которые дядя Жан перетаскивал с линейки на галерею. — Пока они умываются, пойдем-ка на галерею ихние вещи смотреть!
— Идем! — весело подхватила Нюня, и глаза ее залучились.
— Только руками ничего не трогать! — предупредила их мать.
— Нет! — бросили дети.
Согнувшись в поясе, с расставленными для равновесия руками, на цыпочках, дети осторожно ступали по галерее, точно боялись провалиться. Они озирались при этом, прислушивались, вздрагивали, строили гримасы.
— А бо-га-тые! — проговорил Вася, остановившись среди гор чемоданов, корзин, коробок и кое-каких вынутых и неспрятанных вещей.
— А бо-га-тые! — другим голосом повторяла за ним Нюня и испуганно улыбалась.
— Вдруг поймают! Подумают, что хотели украсть.
— Чертяки, — сказал Вася любя, оглядывая скользящим взором богатства приезжих.
— Чертяки, — повторила, как эхо, Нюня с тем же чувством.
И с вытянутыми лицами грабителей, забравшихся в чужую квартиру, бедно одетые, босые, нечесаные, с голодным сверканием детских глазенок, они принялись за более подробное ознакомление с вещами гостей.
— Макинтош резиновый, — отмечал, словно кому-то докладывал, Вася и, повертев в руках вещь, клал ее на прежнее место.
— Плед клетчатый, — в свою очередь, докладывала Нюня, с благоговейным чувством прикасаясь пальчиками к каждой вещи.
— Чемодан из чистой кожи, — оповещал Вася.
— Дорожное зеркальце с ручкой, — диктовала Нюня...
— Нюнька! — счастливо заулыбался на вещи Вася. — А сколько все это может стоить, а?
— Понятно, — сказала Нюня, и ее щеки загорелись. — Если бы нам половину всего этого, и то бы!
— А все деньги, наверное, вон в том узеньком красненьком чемоданчике сложены, — догадался Вася.
— Понятно, — опять проговорила Нюня, и ей отчего-то, быть может от такого количества денег, вдруг сделалось страшно. — Вась, — сказала она, дрожа. — Довольно.
— Чего довольно? — рассердился Вася. — Почему довольно? Только еще начали.
И, в поисках съедобного, он жадно внюхивался в углы дорожных корзин, задирая вверх край крышки и в образовавшуюся щель запуская свой острый нос. Нюня, склонив в раздумье голову набок, стройненько стояла перед ним, выпятив вперед круглый животик.
— Тут что-то съедобное, должно быть, какие-нибудь миндальные сухарики, — раззадоривал всячески брат сестру, сидя с расставленными ногами на полу и натаскивая на свой нос угол корзины. — Вот хорошо пахнет! А-а... — тянул он из корзины носом, как спринцовкой.
— А ну и я! — заблистала расширенными глазами Нюня и, упав на колени, стала жадно тыкать носом в щель корзины. — Все наврал. Никаких пряников миндальных нет. Пахнет чистым бельем.
— Нюнька, — вламывался уже в другую корзину Вася. — Нюхни-ка вот в эту дырку! Скажешь, не шоколадом пахнет?
— А ты крепче держи крышку, не защеми мне нос, а то я закричу.
— Я тебе закричу. Я тебе так закричу, что ты живая отсюда не уйдешь, — вдруг захотелось брату помучить сестру при виде ее беззащитности.